Книга для таких, как я
Шрифт:
Для многих моих ровесников (и практически для всех наших "старших товарищей") "Жук в муравейнике" был и, возможно, остается в первую очередь историей о вмешательстве спецслужб в единственную и неповторимую человеческую частную жизнь. На кухнях бурнопламенно обсуждали свободу воли; цели, оправдывающие / не оправдывающие средства; "сумерки морали" и прочие гуманитарные абстрактности.
Но "Жук"-то (по крайней мере, мне так всегда казалось) совсем не об этом.
Скорее о том, что каждый из нас — бомба, готовая взорваться в любой момент.
О
И о том, что каждый из нас — сам себе Экселенц.
Подарочный набор, который каждый из нас получает при рождении: таинственная "темная сторона" личности, снулая, но такая же реальная, как пятно на руке Абалкина, "японский иероглиф "сандзю"", а также и невежество, и боязнь перемен, и джентльменский набор личных фобий и предрассудков порождают в нас странную двойственность. Мы мечемся, не зная, чего ищем, и совершаем нелепые поступки, но разум подкарауливает нас в темноте. С оружием наготове.
Лев Абалкин лежал посередине мастерской на спине, а Экселенц, огромный, сгорбленный, с пистолетом в отставленной руке, мелкими шажками осторожно приближался к нему1.
Это — не о спецслужбах. Инсценировка финальной главы романа братьев Стругацких "Жук в муравейнике" происходит ежедневно — в личном домашнем театрике каждого. Что было бы, если бы Абалкин добрался до «детонатора»? А что будет, если наш "внутренний Абалкин" однажды перехитрит "внутреннего Экселенца" и уцелеет? На оба вопроса один ответ, полностью обесценивающий все вышесказанное: не знаю. Дело чести каждого "юного натуралиста" получить ответ на этот вопрос опытным путем.
Ну а пресловутые "сумерки морали" здесь ни при чем, разумеется. Суета сует.
Все суета.
2000 г.
Жизнь и жизнь Артюра Рембо
Переводы его стихов не слишком впечатляют: лишенные магической звукописи оригинала, они заставляют мучительно тянуться к мерцающему где-то вдалеке оранжевому сиянию, но не приносят удовлетворения. Лишь стихотворения в прозе ("свободные" стихи) — европейская разновидность дзуйхицу — дают некоторое представление о том, какой жар исходил от его рук.
Первый раз Рембо зарифмовал строчки, когда ему было восемь лет (возможно и раньше, но сведений об этом нет даже у самых дотошных биографов); одиннадцать лет спустя он это занятие оставил навсегда, эффектно продемонстрировав, какой должна быть биография настоящего поэта.
Думаю, вольница богемной жизни тяготила его не меньше, чем прозябание на материнской ферме (я подыхаю, разлагаюсь в пошлости, скверности, серости1). Есть люди, которых тяготит любой уклад, просто потому, что это уклад. Ради них, собственно говоря, каждое утро восходит солнце, а мы так, пользуемся, примазавшись.
Судьбу Артюра Рембо по традиции штампуют эпитетом «трагическая». Мне же она кажется прекрасной (не счастливой, а именно прекрасной, как изгиб моста над заснеженной рекой, четкий силуэт башни на фоне сумеречного ультрамарина или мерцание масляного светильника в дальнем углу пустой
Был ли он счастлив? Разумеется, нет, поскольку везде все та же буржуазная магия, где бы ни вылезли мы из почтовой кареты!1; поскольку какие добрые руки, какое счастливое время вернет мне эти края, откуда исходят мои сновиденья и мое любое движенье?2
Снова приходит в голову (кажется, я уже писал об этом? — не помню): есть люди, которые проживают одну длинную жизнь, и есть те, кому отведено много коротких. Думаю, нет нужды многословно доказывать, что Артюр Рембо принадлежал ко второй категории. Один из величайших поэтов, бесившийся при всяком столкновении с прозой, знавший о цвете звуков и меланхолично перечислявший свои когдатошние жизни, он сам куда больше походил на сборник стихов — коротких и необычайно страстных, написанных мрачным, но гениальным "Неизвестным Автором".
Воистину этот мир — мир огненный.
Что сталось с брамином, который объяснял мне Притчи?3
2000 г.
Ссыльные марсиане
Перечитываю "Марсианские хроники" Рэя Брэдбери. Борхес в предисловии пишет, что хроники, дескать, помогли ему снова ощутить сладкий страх детства; я же под воздействием фирменного настроения Брэдбери становлюсь мрачным мизантропом. Чувствую себя ссыльным марсианином. Не люблю людей. Видеть их не могу, если честно.
На протяжении трех с половиной сотен страниц люди мечтают о Марсе, бредят Марсом, летят на Марс, снятся марсианам, сами подпадают под власть марсианских наваждений, убивают марсиан, умирают от рук марсиан, наконец, сами становятся марсианами. Я мог бы долго и с наслаждением перечислять все вариации взаимоотношений людей и марсиан; обильно, взахлеб, цитировать и восторгаться. Этого я делать, однако, не стану: "Марсианские хроники", вероятно, читали все, благо Брэдбери у нас издавали даже "при раньшенном режиме". Следовательно, сейчас речь может идти лишь о ПЕРЕчитывании.
В юности меня больше всего потрясла знаменитая "Третья экспедиция" (помнится, я все думал тогда: возможно, если бы космонавты не заподозрили неладного, если бы капитан Джон Блэк не испугался, ничего бы и не случилось — реальность ведь пластична, она куда более послушна нашим ожиданиям, чем может показаться). В то время я отдал должное и «Эшеру-II», и «Марсианину» — одним словом, всем общепризнанным "хитам", — но как-то не обратил внимания на главу хроник, которая называется "И по-прежнему лучами серебрит простор луна". Сейчас же я просто влюбился в эту (не самую страшную, но, пожалуй, самую мрачную) главу повести.