Книга и братство
Шрифт:
— Ты презираешь меня, — сказала Вайолет, — я для тебя что пыль под ногами, и думаешь, что имеешь на это право, ты не стал бы говорить таким оскорбительным тоном с кем-то еще.
— Нет, не стал бы, и думаю, что имею право так говорить.
— Ты заявился, как турист, посмотреть, как тут отвратительно и как отвратительно я выгляжу, чтобы рассказать об этом Пат.
В этот момент в дверях кухни показалась Тамар. Она в самом деле напоминала призрак, но не какое-то прозрачное видение, а вполне материальное, как палка, вроде черенка от метлы или указательного столбика, однако явно и ужасно не черенок и не столбик. На ней было длиннополое коричневое пальто и большой, низко надвинутый коричневый берет, делавший ее похожей на странного бледнолицего зверька, чуть жалкого, чуть неприятного. Лишь в огромных, как у зверька, глазах, враждебно заглядывающих в кухню, выражалось подобие разума. Гидеон, не видевший ее какое-то время, был потрясен, будто стал свидетелем некой чудовищной умственной и физической деградации, даже перерождения.
Он тут же воскликнул:
— О Тамар, какая удача, что ты здесь! Я как раз говорил твоей матери, как было бы хорошо, если б ты провела Рождество с нами в Италии, мы снимаем дом…
— Что ты делаешь здесь в такое время, или тебя уволили с работы? — спросила Вайолет.
— Отпросилась пораньше, — ответила Тамар.
— Тамар, так как насчет Рождества, Италии? — закричал, вскакивая, Гидеон, когда Тамар повернулась, чтобы уйти.
— Нет, спасибо.
Тамар скрылась, громко
— Вот видишь? — сказала Вайолет.
Шагая по холодной темной туманной улице утреннего Лондона к своей машине, Гидеон размышлял о загадке Вайолет и Тамар. Как люди могут не хотеть быть счастливыми? Это же полностью против человеческой природы. Он был убежден, что человек старается, и должен тянуться, инстинктивно и используя все ухищрения, сорвать плод счастья, обшаривая ветки и тряся, если нужно, дерево. Он размышлял, но слишком углубляться в этот вопрос ему не хотелось. Он, конечно, повторит попытку. Он слегка преувеличил, сказав, что мысль об Италии пришла ему совместно с Пат. Он (как Тамар предположила поздней) никогда не рассказывал ни Пат, ни кому-то другому о моменте (хотя был ли такой момент в действительности?), когда нашел, что двадцатилетняя Вайолет очень привлекательна. Не хотелось ничего добавлять к странной той истории, но и отбрасывать ее тоже. Он любил жену и жил с ней счастливо, возможность чего интуитивно почувствовал еще при первой встрече; они были ближе друг к другу, чем многим со стороны нравилось считать. Пат, разумеется, тоже хотела помочь этой несчастной паре, хотя мотивы у нее несколько отличались от тех, которыми руководствовался он. Гидеону Тамар представлялась совершенным ангелом, безусловно «сильной добродетельной особой», и он подсознательно понимал, что такое впечатление, лишь частично отвечавшее действительности, возникло под влиянием ее решимости не поддаваться разрушительному воздействию матери. Вайолет назвала ее непотопляемой, атомной бомбой в миниатюре. Вот только Гидеон этому не поверил; когда Тамар отреагировала на его предложение, откровенно не проявив ни малейшей радости, он увидел ее такой, какой Джерард не видел, слишком готовой «сдаться». Возможно, процесс только начал видимо проявляться. По правде сказать, Гидеон нашел ее физически привлекательной, захотелось похитить ее, но не в каком-то предосудительном смысле, и сделать из нее другого человека: подобающе одеть, увезти в Париж, Рим, Афины, купить ей машину и богатого, успешного, красивого, благородного молодого мужа. А еще захотелось увезти Вайолет, чтобы встряхнуть ее, пробудить к жизни, но это желание было более сложно выполнимым и, наверное, бесполезным, даже неблагоразумным или бессмысленным. Ему припомнились времена, когда она была «свингером», а он (имевший тогда какое-то глупое прозвище, которое не хотелось вспоминать) не то чтобы испытывал к ней глубокое чувство, но что-то вроде привязанности, его взволновало это воспоминание и она сама как нечто сопровождавшее его на протяжении всей жизни; и ему стало жалко ее, хотя он ни во что ни ставил подобное чувство и неизменно воспринимал как, может, чувство эйфории, эгоизма и власти, в которых она обвиняла его. И, шагая дальше, он отбросил эти непростые мысли и стал думать о своем отце, которого любил, но с которым у него никогда не было настоящего взаимопонимания (такого, как, например, с Пат). Конечно, отец радовался, что сын богат, и радовался (должен был радоваться), что сейчас окружен всем, что могут дать деньги. Но отец хотел, чтобы сын, его единственный ребенок, стал доктором, и до сих пор с ностальгией говорил о прежних трудных временах на Нью-Кингс-роуд. Взаимная любовь (а она была взаимной) не обеспечивает взаимопонимания. Благодарение небесам, Леонард очень близок с дедом, как в детстве с бабушкой, давно уже покойницей. Она тоже была своенравной. Конечно, у них обоих было тяжелое детство. От предков и их детства Гидеон с легкостью перескочил на рисунки Бекманна [82] , которые, думал, удастся приобрести за разумную цену. Затем, подходя к своей красивой машине, задумался о себе и расплылся в улыбке.
82
Бекманн, Макс (1884–1950) — выдающийся немецкий художник-экспрессионист, чье творчество представляет собой символический комментарий к трагическим событиям XX века; последователь Эдварда Мюнха. В 1933 г. в нацистской Германии его искусство было названо дегенеративным, с соответствующими последствиями для художника.
Тамар отпросилась на полдня, чтобы пойти к Лили Бойн. В ее одиноких страданиях Лили казалась единственной, кто мог практически помочь ей, и Тамар срочно требовалось хотя бы обсудить это.
Когда Тамар, вернувшись домой из аптеки, одна в своей крохотной спаленке окончательно убедилась, что беременна от Дункана, она подумала, что сойдет с ума, что придется покончить с собой, и, вообще говоря, лишь только мысль о том, как она это сделает, уберегла ее от помешательства. В ее робких amours [83] Тамар всегда преследовал страх забеременеть, и этот страх был главной причиной того, почему она уклонялась от физической близости, испытывала к ней чуть ли не отвращение. Она бывала свидетельницей постыдного положения, в котором оказывались ее сокурсницы; и какой-то инстинктивный пуританизм, как часть ее отчуждения от матери, породил в ней неприязнь ко всему, что касалось промискуитета, и глубокий и не вполне разумный ужас перед мыслью о детях, рожденных вне законного брака. Она была счастливей без «путаницы» в отношениях и уверена, что никогда серьезно не влюблялась. Что же до случаев, когда постели избежать не удавалось, то потом ее преследовало чувство вины и раскаяния. Она никак не опасалась своего внезапно вспыхнувшего чувства к Дункану, защищенная от подобных последствий тем, что он много старше ее. Она привыкла воспринимать его как старшего друга, своего рода дядюшку, не столь близкого, как Джерард, а второстепенного. Поняв, что начинает влюбляться в него, Тамар была удивлена, потеряла покой, словно в страхе перед чем-то непостижимым и ужасным, потом обрадовалась, даже пришла в восторг. Наконец-то это или нечто очень похожее случилось и с ней, но (и не в этом ли для нее главное?) в варианте запретном и бесплодном. Быть влюбленной значит быть полностью в чьей-то власти, вся твоя свобода, вся твоя подлинная сущность уже принадлежат не тебе и подчинены другому. И именно потому, что не было никакого выхода (Тамар поняла это позже), она, плененная, зачарованная, отдалась этому новому чувству как чудесной, очистительной, мучительной судьбе. Это чувство она испытывала очень недолго, но с безоглядной остротой, перед тем как отдаться Дункану. Он, конечно, никогда об этом не узнает. Она будет служить и помогать ему, каким-нибудь образом (она не знала как, но, может быть, и это предрешено судьбой) поспособствует его воссоединению с женой; а потом отойдет в сторону со своей тайной болью, которая со временем превратится в источник чистой радости.
83
Романы (фр.).
После их близости душа Тамар, ясная и цельная, даже хранившая некое спокойствие, стала темным полем сражения несовместных чувств. Когда она, по сути, затащила своего огромного звероподобного возлюбленного в постель, стискивала его в объятиях и утешала таким образом, это не могло не кончиться бурным восторгом в ответ на его страсть. Но теперь эта ужасная любовь была обречена и опорочена.
Теперь положение, в котором она оказалась, открылось ей во всей сложности. Ребенок был невозможен, немыслим; и все же это ребенок, живое существо, которого, если он появится на свет, ждет большое будущее: дитя Дункана Кэмбеса, ее дитя. Она часто слышала разговоры, что «они» хотят ребенка. Слышала и то, что Джин непременно должна вернуться. Видела выражение смертной муки на лице Дункана. Представляла, как он обрадуется, когда жена вернется. Дункан хотел ребенка. Что ж, теперь он у него есть.
Ужасная реальность ребенка до такой степени поглощала ее внимание, что она почти не могла думать ни о чем другом, словно он уже властно заявлял о себе, принц (Тамар была уверена, что это мальчик) предъявлял претензии на свою территорию и доказывал свои нрава. Эта поглощенность, это ощущение чудесного другого существа, для истинной матери такой источник радости, для нее было пыткой. Как Тамар могла сказать, что беременна от Дункана, открыться в том, что почти наверняка воспрепятствует возвращению Джин и, даже если Джин вернется, омрачит ее дальнейшую с Дунканом жизнь? Но разве способна она убить ребенка, чудо-дитя Дункана Кэмбеса и Тамар Херншоу, ее дитя? Разве в сравнении с одним лишь его существованием все остальное не было ничтожным? Что же, теперь она обречена проклинать свое дитя, ненавидеть его из-за Дункана, из-за Джин, из-за того, что ей недоставало особого мужества, какого требовало ее положение? Возможно ли скрыть дитя, притвориться, что оно чье-то еще, что она его усыновила? Она знала, что, если дитя появится на свет, никогда не сможет заставить себя отказаться от него. Если бы только можно было рассматривать это просто как вопрос прав Дункана и прибежать к нему, сказать: «Вот ваш сын». Обрадуется ли он или придет в смятение? Он может когда-нибудь захотеть принять ребенка, но не сейчас и не этого. Она повторила то же, что сделала ее мать, разрушила свою жизнь, заимела ребенка не от того мужчины. О, если б только можно было исчезнуть, забрав ребенка с собой, стать кем-то еще и чтобы о ней никогда больше не слышали! Нет, нельзя так рисковать будущим, даже думать об этом нельзя, ей нужно время, но часы не остановить.
Но разве все в любом случае не станет известным, а раз так, не признаться ли сейчас? Она уже рассказала одному человеку, священнику, отцу Макалистеру, который посоветовал сохранить ребенка и уповать на Бога. Тамар была уверена, что отец Макалистер никому не проговорится. Но сам факт того, что она решилась рассказать ему, показывает, что если она смогла сделать это один раз, то сможет и другой. Конечно, она не рассказала ему никаких подробностей, лишь самую суть, обманула его, так что от его совета ей было мало проку. Она сказала, что не знает, как правильно поступить, но не раскрыла, в чем проблема. Отказалась говорить об отце ребенка, сказала просто, что это некий студент. Священник все понял и сказал, что она утаивает что-то существенное, но добавил, что его совет в любом случае верен. Он хотел увидеть ее еще, даже изъявил готовность приехать в Лондон, но Тамар в ужасе от собственной смелости отказалась и убежала. Признание не помогло, не облегчило душу, и это было еще одно, что внушало сожаление и страх.
А теперь вот она совершила другую глупость, рассказала Лили Бойн. И уже пожалела об этом. Она понимала, почему сделала это — чтобы выиграть время или, скорее, обмануть его. Она чувствовала: пока она решает, что ей делать, можно было бы, по крайней мере, узнать подробней об одном из возможных выходов из положения. То есть где и как сделать абсолютно приватным образом аборт и сколько это будет стоить. Конечно, запрета на подобную вещь не существовало и все можно было сделать обычным порядком: обратиться в консультацию, получить направление и так далее, но это почти наверняка означало, что ее тайна перестанет быть тайной. История, которую она не без подробностей поведала Лили, была в этих подробностях выдуманной (она постепенно училась лгать): мол, провела безрассудную ночь с внезапно появившимся приятелем из Оксфорда. Тамар не ошибалась, предположив, что Лили «все знала об этом». Лили сама делала аборт, как она призналась Тамар, и понимала, что чувствовала бедная девочка. Она знала такое место, даже предложила оплатить процедуру, но Тамар отказалась. Поклялась, перекрестившись, что не проболтается ни единой душе. Когда Тамар ушла, сказав, что еще подумает, она чувствовала, что разговор с Лили об аборте, в сущности, означал, что она решилась на него. Этого ли она хотела: ощущения, что жребий брошен? Действительно ли после всего, сказанного себе, возненавидела своего ребенка? Сегодня она собиралась вновь поговорить с Лили, словно увидела в ее помощи важный и действенный способ обогнать время.
Лили полулежала на диване, устроив себе на нем «дневную постель»: постелила полосатую красно-черную простыню и бросила подушки в тон от «Либертиз». На ней было шерстяное тонкое зеленое платье-«рубашка» поверх белой шелковой сорочки. Волосы слегка смазаны недавно разрекламированным маслом, лицо строгое и почти без косметики. В квартире было очень тепло. Шторы на окне задернуты, все лампы горели, хотя было всего три часа дня, правда туманного. Тамар почти сразу ушла из квартиры матери, куда возвращалась лишь затем, чтобы поддеть лишний жакет, и опасалась, как бы Гидеон не задержал ее. А до того, чтобы скоротать время до оговоренного часа, ходила по улицам, как верно предположила мать, когда говорила, куда она исчезает по вечерам. Она заказала сэндвич в кафе, но есть не смогла. Она и ребенок ходили и ходили по улицам. Она и ребенок поднялись на лифте до квартиры Лили.