Книга о Прашкевиче, или от изысканного жирафа до белого мамонта.
Шрифт:
Санька Будько, четырнадцатилетний автор этой теории, умирает в местной больнице, нескольких месяцев не дожив до запуска первого советского спутника. Ленька Осянин, его ушастый одноклассник и друг, он же Генка Прашкевич, «будущий писатель и поэт», как пророчески утверждалось в записке, обнаруженной Осяниным в школьной парте, рассказывает нам сегодня историю рождения нового человека. Наивные слова про страну, набирающую мощь и энергию и сеющую царицу полей (мы-то знаем, во что в результате обратилась эта мощь и энергия), не оттеняют для читателя главное — живую веру в изменение жизни, в перемену человеческого
Автор пишет в конце романа:
«На моих глазах отшумели десятки разных теорий...
Одни оказывались изначально ложными, другие вызывали протест, третьи — активный, но все-таки временный интерес, к некоторым и сейчас сохраняется должное уважение. Но самой нужной, самой человечной кажется мне та, знанием которой так щедро наделил меня мой друг Санька Будько 18 мая 1957 года. Что бы ни происходило в мире, как бы ни складывалась наша жизнь, я повторяю и повторяю те слова, как заклятие: ведь не может быть, ведь не может быть, ведь не может быть чтобы к вечеру каждого прожитого нами дня мы не становились бы чуть лучше, чем были утром».
Как-то очень у меня пафосно получается. Возвышенно, патетически, со слезой. Чувствую, етоевскую серьезность пора смягчить прашкевической улыбкой. Вот страничка из «Теории прогресса», сильно уж она мне понравилась:
«А поезд, грохоча на стыках, уже проскочил полустанок Кузель. Слева и справа тянулись бесчисленные штабеля ошкуренного, почерневшего от дождей леса. Увязнув по самый борт, торчал в грязи “ЗИС-105” с квадратной зеленой кабиной.
— Слышь, Ленька? А ты свои стишки из каких книжек сдуваешь? — Что-то было у Шурки на уме, не обязательно доброе и разумное. — Лучше бы придумывал истории.
— Какие еще истории? — удивился я.
— Ну как? Всякие.
— Ты мне определенно скажи какие?
— Ну, вот видел, гать проехали? Называется — Марьина. А почему? Да потому, что там какую-то Марью убили. Давно было. Но так и зовут — Марьина. Всем понятно.
— А за Шанхаем Ольгин омут есть, — сплюнул я.
— Правильно, — снисходительно сплюнул Шурка. Хмурость его как рукой сняло, держал что-то на уме. — Ольга там утопилась.
— А Потаповы лужки?
— Ну... Потап задавился.
— Чего у тебя все давятся да топятся?
— А хули? — жестко заметил Шурка. — Хочется, вот и давятся. Ты бы такую историю сочинил, — посмотрел он на меня. — Живет мужичонка в лесу. Дурак, конечно. Умный в глухомань не полезет. Понадобись что нужное, и спереть негде. Зеленый, как твой задохлик. Живет, а потом ни духу от него, ни слуху. Месяц не появляется в городе, два. Один мужик отправился проведать. — Шурка не спускал с меня глаз. — А его нет...
Шурка увлекся. Уставился в несущееся пространство.
Выходило, что мужичонка не такой уж дурак. Почувствовал, что старость подходит, а помирать не хочется, вот и нашел траву. Особую, специальную. Про такую только китайцы знают, а растет она в Сибири. Раздеваешься догола, натираешься, потом обнимаешь большое дерево и незаметно начинаешь врастать. Мужичонка точно был не дурак. Сперва врастил в березу птичку, потом кота. Чтобы скучно не было. Потом сам решился. “Врасту в дерево, буду шуметь над Родиной”. Кореш его на том и застукал: мужичонка почти весь врос в
На этом Шуркина фантазия иссякла.
— У тебя пожевать ничего нет?
— Откуда? Меня же с урока выгнали.
— Ладно, — пообещал Шурка. — Пожуем в пригородном.
Мне его обещание почему-то не понравилось.
— Чего это мы пожуем в пригородном?
— А что в руки попадет.
Мы помолчали. На тормозной площадке, как на штурманском мостике. Но зачем Шурка искал меня? Почему ничего не говорит? Ну, стал тот мужичонка сосной, а потом что?
— Да так, — неохотно покивал Шурка. — Лет через пять кореш снова заглянул в лес, а от той сосны только пень остался.
— Неужели спилили?
— Под корень.
— Лесозаготовители?
— Ага. Бензопилой “Дружба”. Кореш посидел с ними, выкурил папироску. А избушку они срубили из того мужичонки. Говорить ничего не стал, но, когда уходил, дверь ему так поддала, что улетел в траву.
— И все?
— Какое все! — обрадовался Шурка. — Эта дверь там вообще на всех тянула».
Володя Ларионов, мужик серьезный, к тому же опытный классификатор литературы, обозначил тематическую принадлежность романа «Теория прогресса» выражением «мемуарно-ностальгический». Типа воспоминания со слезой. Про слезу я упомянул выше, и это правильная слеза, светлая, чистая и скупая, и катится она по мужественной щеке. Опять же, слезы прочищают слезный канал, а это очень полезно для организма. Насчет «мемуарно»... Здесь Володя прав лишь отчасти... «Мемуарность» в данном случае литературный прием. Как фантастика в лучших ее проявлениях.
Вообще любую художественную книгу о детстве формально можно назвать книгой воспоминаний. Даже «Тома Сойера» с «Геком Финном», ведь как-никак, а юность автора этих книжек тесно связана с Миссисипи, и опыт жизни на великой реке пришелся кстати, когда он их писал.
На самом деле все, рассказанное писателями о своем прошлом — детстве, отрочестве, юности, человеческом (или нечеловеческом) окружении, событиях неважных и важных, — всего лишь версия описываемых событий, их реконструкция. С учетом провалов в памяти, нежелания выгребать мусор из переполнившейся за годы корзины, преломления зрительного луча в линзе вод океана Времени, наконец, мюнхгаузенского лукавства. Приврать о прошлом, сделать его игрушечным, окрасить всполохами личных обид, понизить рост верзилы Залупина, второгодника из пятого «бэ», вечного твоего мучителя, наоборот сделать себя высоким, выше Александрийского столпа, — в литературе это бывает запросто.
Со всеми вытекающими последствиями.
Надежда Мандельштам рассоривается с Эммой Герштейн. Ахматова люто ненавидит умницу Георгия Иванова за его блестящие розыгрыши, оформленные в виде воспоминаний.
И так далее и тому подобное.
Приврать в литературе не грех. Особенно — весело и красиво.
Вымысел убеждает больше, чем сухие протокольные факты.
Правда вымысла чрезвычайно интересная штука.
Вот Платон выдумал свою Атлантиду, и сотни легковерных бездельников погружаются в пучину морскую, чтобы выловить золотую рыбку и обессмертить свое смертное имя.