Книга о русской дуэли
Шрифт:
«Якубович <…> с Кавказа приехал после полученной там раны в голову, большой был хвастун и с перевязанным лбом морочил православный люд. На Кавказе узнал я разного рода его проделки, как он с Верзилиным условился превозносить храбрость друг друга. Верзилин исполнял условие добросовестно, а Якубович везде и всем разглашал противное против Верзилина, что еще более заставляло верить словам Верзилина про него» [155, с. 402].
«Это был настоящий тип военного человека: он был высокого роста, смуглое его лицо имело какое-то свирепое выражение; большие черные навыкате глаза, всегда словно налитые кровью, сросшиеся густые брови, огромные усы, коротко остриженные волосы
А. И. Якубович. Фото 1860-х с утраченной акварели Н. А. Бестужева 1839 г.
Кроме военного мундира, его нельзя было вообразить в другом костюме.
Любили мы с братом слушать его красноречивые рассказы о кавказской жизни и молодецкой, боевой удали. Это был его любимый конек, тут он был настоящий Демосфен! Дар слова у него был необыкновенный, речь его лилась безостановочно; можно было думать, что он свои рассказы прежде приготовил и выучил их наизусть; каждое слово было на своем месте, и ни в одном он не затруднялся. Когда он сардонически улыбался, белые, как слоновая кость, зубы блестели из-под усов его, и две глубокие черты появлялись на его щеках, и тогда его улыбка имела какое-то зверское выражение.
Если бы 14 декабря (где он был один из действующих лиц) ему удалось говорить народу или особенно солдатам, он бы представительной своей личностью и блестящим красноречием мог сильно подействовать на толпу, которая всегда охотница до эффектов» [90, с. 134–135].
«Я помню человека, который три года носил черную повязку на лбу после знаменитого поединка, где он был секундантом, хотя не был даже оцарапан. Большой краснобай, он рассказывал мастерски о своих мнимых ранах, своем великодушном посредничестве, гонениях, которым подвергся, и женщины с смешным легковерием воздвигли обелиск славы искусному уловителю их благосклонности!» [160, с. 250].
«Помню я, как однажды, незадолго до рокового 14 декабря, мы сидели у него за обедом и денщик его подал ему пакет из Главного штаба. Он побледнел, шумный разговор умолк. Якубович прочел бумагу, и глаза его еще более налились кровью. Он передал бумагу Рылееву, который сидел подле него; к нему наклонились другие и читали молча, некоторые переглянулись между собой и, видимо, были сильно переконфужены. <…> Наконец Якубович разразился полным негодованием. Дело было в том, что дежурный генерал прислал к нему запрос: почему он так долго остается в Петербурге и не возвращается на Кавказ? Вероятно, срок его отпуска был уже окончен. Якубович смял в комок эту бумагу и бросил ее на пол.
– Чего еще им нужно от меня, черт их возьми?! – вскричал он. – Разве они не знают, зачем я проживаю в Петербурге? Разве на лбу моем не напечатана кровавая причина?
При этом он сорвал повязку со своего лба: широкий пластырь прикрывал его разбитый череп.
– Я могу им представить свидетельство от Арндта, он мне два раза делал трепанацию. Какого же им черта надобно? Ведь я для царской же службы подставлял этот лоб! Чем же я виноват, если у них у всех медные лбы!
Александр Бестужев тоже сострил что-то по тому случаю – и беседа пошла по-прежнему шумно и весело, как ни в чем не бывало» [90, с. 135–136].
«Какой-то командир подошел к нам [19] , что-то прошептал приличным полголосом и, повернув нас направо, стал всех спускать по лестнице. Внизу и по бокам лестницы образовалась какая-то молчаливая публика, сзади которой выказывалась голова неизбежного Мелина (человека всех церемоний, гульбищ, званых обедов, приятеля всей гвардейской молодежи), и тут же Якубович громким своим голосом пустил ему какую-то драгонаду, т. е. остроту (как называл он, находясь на службе в Нижегородском драгунском прославленном на Кавказе полку). Острота, вероятно, имела успех, потому что за ней последовал общий хохот. Какая черта русского характера, выразившаяся такой выходкой удали в такой не совсем располагающий к веселью момент!» [129, с. 258].
19
После объявления приговора декабристам.
«Якубович не мог удержаться от восклицания [20] , когда увидел меня с отросшей бородой и в странном моем наряде. „Ну, Оболенский! – сказал он, подводя меня к зеркалу, – если я похож на Стеньку Разина, то неминуемо ты должен быть похож на Ваньку Каина“» [128, с. 97].
Иногда слухи приводили к самым неожиданным (и неприятным) последствиям. 3 марта 1801 года состоялась дуэль Александра Рибопьера с князем Борисом Святополк-Четвертинским. Причина поединка не афишировалась участниками, но молва утверждала, что Рибопьер уж слишком засматривался на любезную высочайшему сердцу Анну Гагарину (урожденную Лопухину). В результате Рибопьер, с жестоко порубленной на поединке рукой, сначала был отправлен в крепость, затем (10 марта) карательные меры дополнились немедленной отправкой тяжелораненого в ссылку вместе с матерью и сестрой, конфискацией имущества, другими жестокими и бессмысленными наказаниями. Досталось и наследнику, великому князю Александру Павловичу, не доложившему вовремя о дуэли. Известные события 11 марта положили конец этой лавине [29, т. 1, с. 310; 190, с. 115].
20
Перед отправкой в Сибирь.
Слухи о дуэлях соперничающих кавалеров были своего рода обязательным «атрибутом» светской красавицы. Без дуэли романтическая любовь превращалась в заурядный флирт.
Дуэли из-за женщин могли профанироваться, над ними частенько посмеивались, как, например, И. П. Мятлев в «Коммеражах»:
Поручик с камер-юнкеромЗатеяли дуэль;Исторья неприятная;Причиною мамзель:Мамзель ангажированаПоручиком была,Но как-то с камер-юнкеромВальсировать пошла!Но спустя полвека дуэль из-за женщины для многих стала символом живых и неиспорченных, «рыцарских» нравов. Об этом замечательно написал Л. Н. Толстой во вступлении к «Двум гусарам» – своеобразном эссе о русской культуре начала XIX века: «В 1800-х годах, в те времена, когда не было еще ни железных, ни шоссейных дорог, ни газового, ни стеаринового света, ни пружинных низких диванов, ни мебели без лаку, ни разочарованных юношей со стеклышками, ни либеральных философов-женщин, ни милых дам-камелий, которых так много развелось в наше время, – в те наивные времена… когда в длинные осенние вечера нагорали сальные свечи, освещая семейные кружки из двадцати и тридцати человек, на балах в канделябры вставлялись восковые и спермацетовые свечи, когда мебель ставили симметрично, когда наши отцы были еще молоды не одним отсутствием морщин и седых волос, а стрелялись за женщин и из другого угла комнаты бросались поднимать нечаянно и не нечаянно уроненные платочки».