Книга откровений
Шрифт:
Таких людей я научился ценить больше всего, людей, которые знали, как себя вести в той или иной ситуации. Их такт - иногда ведь достаточно легкого прикосновения, благожелательности, - и был для меня проявлением мудрости. Они не родились такими, никто не рождается мудрым. Это качество, зачатки которого нужно найти в себе, а потом постепенно развивать.
В тот вечер Изабель приготовила легкий ужин - феттуччини с грибами и салат из помидоров с листьями базилика. К ужину у нас была бутылка охлажденного белого вина, а после мы выпили по рюмке грушевого ликера, который Изабель приготовила сама. Мы пили кофе и курили египетские сигареты, пахнущие древесной смолой и почему-то косметикой. Она начала курить, когда ей исполнилось шестьдесят. Сигарету она держала горизонтально,
– Тебя это не так уж и интересует, да?
– спросила она, глядя на меня сквозь сигаретный дым, клубящийся перед ней.
Я заверил ее, что мне это интересно.
– Ты надо мной потешаешься, - сказала она.
– Я не смеюсь, - улыбнулся я.
– Самое страшное в старости - это то, что никто больше не хочет слушать твои истории, а у тебя их столько накопилось!
– сказала она, закашлявшись. Потом наклонилась вперед и стряхнула пепел в серебряное блюдце.
Таким мне запомнился мой первый вечер в Блумендале - косметический и древесный запахи египетских сигарет, которые она курила, ее рассказ о той истории с балериной.
– Самое удивительное, - говорила Изабель низким голосом с удивленной интонацией, как будто то, что хранилось в тайниках ее памяти, было удивительно ей самой, - у той девушки было родимое пятно на спине, на пояснице. Бледно-розовое, вот такого размера, - она показала на пальцах сантиметра четыре.
– И ты знаешь, оно имело форму морского конька… - она остановилась, вспоминая.
– Ну совсем как морской конек, - она встряхнула головой и откинулась на спинку стула, ее взгляд был устремлен в темноту за моим плечом.
Гостевая спальня находилась в дальнем конце квартиры, над кабинетом. Мне пришлось подниматься по винтовой железной лестнице, протискиваясь мимо заваленных книгами полок, а потом пробираться на ощупь по темному коридору, настолько узкому, что мои плечи касались стен. Наконец я добрался до двери и, толкнув ее, нашарил справа на стене выключатель. Комната выглядела не совсем так, как я ее помнил. Односпальная металлическая кровать под белым покрывалом выглядела по-спартански, почти как ложе монаха. Куда же делся диван, на котором мы спали с Бриджит? Стены были покрашены в бледно-голубой цвет, а сундук в ногах кровати выглядел так, будто он когда-то принадлежал капитану пиратов и в нем хранились их сокровища. На тумбочке у кровати стояла ваза с ирисами, на полу лежал простой коврик, насыщенная расцветка которого вызывала ассоциации с пустыней Сахара, хотя я там никогда не был. В комнате было только одно окно из двух створок в наклонной стене напротив кровати, которое открывалось наружу, как ставни. Здесь было так тихо, что, казалось, можно слышать движение воздуха.
В тот первый вечер, чувствуя легкое опьянение, я облокотился на подоконник и засмотрелся в черноту леса, которая пульсировала и завихрялась у меня перед глазами. Я думал о бледно-розовом пятне на пояснице у балерины, потом о шраме в виде монеты на бедре женщины, которую я назвал Астрид. А вскоре я уже ни о чем не думал.
В деревьях шумел ветер, восхитительно пахло сосновыми иголками, соленым морем и сырой землей. Я спал крепко и без сновидений.
Проснулся я в десять часов следующего утра и увидел на полу тонкую полоску солнечного света, похожую на неизвестно как попавший сюда металлический прут. Я все еще был в полусне, и мне казалось, что это своего рода предостережение о том, что мне следует быть осторожным. В окружающем меня мире много оврагов и ущелий, куда можно бесследно провалиться. Если я не буду осторожен, то могу споткнуться и упасть в одно из них.
Через четыре дня после моего приезда Изабель уехала в Осло. Ее не ожидалось до начала сентября. Теперь вся квартира была в моем распоряжении. Что я делал
И как ни странно, я принял приглашение Пола Буталы на ужин. Плотным телосложением и блестящими черными усами Бутала больше походил на мексиканца, чем на голландца. У него были большие, глубоко посаженные глаза с тяжелыми веками. Он изучал меня со скучающим, усталым видом, от которого мне было не по себе. Несмотря на это, я ужина;! с ним несколько раз за то лето. Он жил на первом этаже дома, в квартире, в которую можно было с трудом попасть: либо - если маршрутом внутри дома - по запутанным коридорам и лестницам, либо с внешней стороны, пробираясь через огородные грядки, заросли крапивы и заброшенный яблоневый сад. В темных комнатах этой квартиры, завешанной гравюрами и гобеленами, он рассказывал мне о своих путешествиях, финансовых сделках, махинациях (причем его откровения как-то не вязались с окружающей обстановкой - я скорее ожидал бы услышать что-нибудь таинственное и загадочное). Обычно я сидел у окна на софе, обтянутой коричневым бархатом, и, расслабившись, часами слушал его, совершенно забывая о своем собственном существовании.
У него были очень белые белки глаз, слишком белые, и неприятная манера поглаживать усы. Сначала он прижимал два пальца к верхней губе, потом пальцы расходились в форме V. Этот жест настолько бросался в глаза, что иногда почему-то казался неким сигналом, который он подает мне и на который я должен как-то ответить. Как и Изабель, он меня ни о чем не расспрашивал, и через некоторое время до меня дошло, что Изабель могла просто попросить его составить мне компанию. Временами у меня было ощущение, что соседей попросили быть со мной любезными, и даже те люди, которых я совсем не знал, были доброжелательны ко мне. При этом мне казалось, что рано или поздно я устану от их подчеркнутой внимательности.
Лето было очень жарким, самым жарким за много лет. Мое тело постепенно темнело от загара. Я наблюдал, как оно выздоравливает. По вечерам я сидел на балконе с открытыми стеклянными дверями, в гостиной за моей спиной горели свечи на дубовом столе, а я слушал музыку Малера, Пуччини, Баха на старомодном проигрывателе Изабель. Пламя свечей беспокойно дрожало в темном воздухе, заброшенный сад оживал и наполнялся шорохами и тенями. Иногда раздавался телефонный звонок - наивно, почти отчаянно нетерпеливый. Если я отвечал, то всегда спрашивали Изабель. Но я не чувствовал себя брошенным. И несчастным себя тоже не чувствовал. Такие слова, как счастье или несчастье, просто были ко мне неприменимы.
Наступил день моего тридцатилетия - и прошел, никак не отмеченный. Вечером я позвонил родителям в Англию. Последний раз я разговаривал с ними в день моего освобождения. Голос матери испуганно дрожал. Я сказал ей, что вышло много шума из ничего. Меня просто потянуло ненадолго уехать, вот и все. Побыть одному, подумать (мне казалось, она должна была в это поверить - в возрасте тринадцати-четырнадцати лет я иногда уезжал на велосипеде в полночь в Нью-Форест, а она ждала меня на кухне, страшно волнуясь). Мне было трудно лгать ей именно потому, что я помнил ее появление в той белой комнате в моих видениях, помнил, как она кружилась в развевающейся юбке в потоке лунного света. Даже сейчас мне было трудно убедить себя, что она ничего не знает о происшедшем.