Книга песчинок. Фантастическая проза Латинской Америки
Шрифт:
Корделия тихонько мне возражала и склоняла светлую ангельскую головку на мое плечо. Мысли ее текли по тому же руслу, что и мои, сливаясь с ними в чистом и светлом потоке духовного единенья; тогда и души наши, разобщенные вначале, снова сближались, как давнишние подружки, встретившиеся на перекрестке и продолжающие путь уже вместе. Именно в эти минуты нашего духовного слиянья мы забывали о философии и искусстве и говорили только о нашей любви.
Любовь — это жизнь. Но почему же, без памяти обожая Корделию, я ощущал в ней словно бы некое неуловимое дыханье смерти? Сияющая улыбка Корделии была самой жизнью; влажный и страстный взгляд ее глаз был жизнью; тайное счастье, сводившее нас с ума, переполнявшее радостью и верой наши души, было жизнью; и все же я чувствовал, что Корделия мертва, что Корделия бесплотна. Зимой, когда за окнами падал снег, мы долгими часами играли самые красивые сонаты Бетховена и страстные ноктюрны Шопена. Музыка лилась из-под наших рук,
Мы с Корделией должны были пожениться, когда нам исполнится двадцать три года, и надо было ждать еще год.
Земли майората приносили значительный доход. Среди других сельских владений было у меня имение, называвшееся Белым поместьем: некогда там стояла уединенная хижина, и один из моих предков превратил ее в очень красивый дворец. Он располагался в глубине бескрайнего леса, вдали от проезжих дорог. Уже двести лет в нем никто не жил, и ничто здесь не походило на обычное поместье, но в отцовском завещании и в семейных бумагах и документах оно значилось как Белое поместье. Здесь мы и решили поселиться, чтобы без свидетелей на лоне природы вольно наслаждаться нашей любовью. Каждые три-четыре месяца мы с Корделией и моим учителем ездили погулять в Белое поместье. Ветхую обстановку дома с великим трудом удалось заменить новой, и моя нареченная проявила при этом свойственный ей изысканный вкус. Какой прелестной казалась она мне в простом белом платье и в широкополой шляпе, укрывавшей тенью ее бледное личико и огромные блестящие глаза, в которых жила тайна! Едва мы успевали слезть с повозки, как Корделия, по-детски радуясь, бежала в лес и набирала полный передник ирисов, полевых гвоздик, диких роз. Шаловливые бабочки и стрекозы так и вились вокруг ее головки, словно поджидая минуты, чтобы полакомиться ее свежим, алым, как спелая земляника, ртом. Хитрая плутовка пряталась в лесу, и я шел искать ее, а обнаружив под лимонным деревом или у ручья, в зарослях розовых кустов, заключал в объятья и запечатлевал на ярких губах или на бледной щеке долгий-долгий поцелуй. И несмотря на все мое счастье, каким-то неопределимым и необъяснимым образом после этих чистых и страстных поцелуев меня охватывало странное чувство, будто я целовал щелковистый лепесток громадного ириса, проросшего сквозь расщелину меж могильных плит.
До свадьбы оставалось примерно с месяц. Мы сговорились с Корделией в последний раз съездить в Белое поместье. И вот как-то утром мы с моим учителем приехали за ней на лошади. Корделия не смогла выйти из дома, она заболела. Я прошел в дом повидать ее; бедняжка Корделия лежала в постели, но едва я вошел в спальню, как она, желая ободрить меня, улыбнулась и протянула руку. Я припал к ней губами, и — боже! — какой горячей она была и как велико было в тот миг сходство Корделии с дочерью Иаира! В последовавшие затем дни лихорадка у больной все усиливалась. То была малярия! Руки Корделии пылали, и я обжигал губы, прикасаясь к бледному лбу своей невесты. Господи, что же делать! Корделия умирала, она чувствовала, что скоро ее положат в белый ящик, накроют крышкой и навсегда унесут от меня; унесут далеко, очень далеко от меня, далеко, очень далеко от Белого поместья, где она все так хорошо устроила, чтобы стало оно для нас истинным гнездышком и мы обрели бы там свое счастье; унесут далеко, очень далеко от леса, которым она проходила, вся в белом, словно громадный цветок лилии, которым она проходила среди цветущих роз и полевых гвоздик. Откуда такая несправедливость? Почему ее уносят от меня? Разве моя невинная голубка будет счастлива на небесах без моих поцелуев? Разве там найдется рука, которая станет нежнее ласкать ее пышные светлые волосы?.. Ужаснейшая тоска охватила меня, едва я услышал, как она вспоминает в бреду Белое поместье. Проклятья и мольбы, богохульства и молитвы сменялись у меня на губах, выпрашивавших выздоровления для Корделии. А кто поможет — Бог ли, Дьявол — все равно. Главное, чтобы Корделия выздоровела. Я отдал бы за это душу, жизнь, состояние, я готов был совершить самый отвратительный поступок, пойти на преступленье — пусть меня возненавидит вся вселенная, пусть проклянет Господь; кровь всего человечества — от Адама до последнего смертного грядущих поколений — был я готов слить в один котел и сварить на разложенном для моего наказания адском огне волшебный напиток, лишь бы исцелить мою Корделию! Не одно, а бессчетное число вечно длящихся наказаний выдержал бы я одно за другими счел бы их той ценой, что следует уплатить за счастье, которое с неумолимой злобой отбирала у меня природа. О, сколько я перестрадал!
Как-то
— Умерла сеньорита Корделия!
Острая боль пронзила мой мозг, я упал без чувств... Не знаю, кто пришел мне на помощь, не знаю, сколько времени — часов, лет, столетий — пробыл я без сознания. Придя в себя, я увидел, что нахожусь у своего учителя, дом которого стоял по соседству с домом Корделии. Я подскочил к окну и настежь распахнул его: дом Корделии выглядел как обычно. Я выбежал на улицу, помчался как безумный и вошел в дом моей возлюбленной.
Первой, кого я там увидел, была мать Корделии. Весь во власти мучительных сомнений, я поздоровался с ней:
— Матушка, а Корделия...
— Иди в садик, сынок... должно быть, она там... поливает свои фиалки и гелиотропы.
Совсем не в себе, я поспешил в сад и действительно нашел там Корделию: она сидела на мраморной скамье и поливала цветы. Я поцеловал ее в лоб, словно в любовном бреду, и, сломленный переживаниями, расплакался, как дитя, уткнувшись ей в колени. Я плакал долго и все время чувствовал, как руки Корделии гладили мои волосы, и слышал слова утешения, которые она нежно шептала мне на ухо.
— Ты, верно, думал, что я умру?
— Да... я думал, что ты умерла, и еще... я думал, мой ангел, что видел твои похороны. Величайшей подлостью было бы похитить у меня свет очей моих, единственный свет всей моей жизни.
— Ты безумный! Разве я могу умереть, не насладившись нашим счастьем! Говорят, малярия никого не щадит, а вот, видишь, в награду за нашу любовь она меня пощадила: удовольствовалась тем, что похитила немножко крови.
И в самом деле, губы у Корделии были почти белые, и вообще кожа, особенно на руках и на лице, была бледной-бледной и прозрачной. Но хотя малярия измучила Корделию, она казалась еще прекрасней, если это только было возможно, чем прежде.
Спустя месяц мы сыграли пышную свадьбу, и в тот же день я укрылся с моим сокровищем в уединенном Белом поместье.
Падучей звездой пролетел первый год нашего счастья. Не представляю себе, чтобы нашелся смертный счастливее меня в тот год, который мы прожили с Корделией в нашем спокойном и уединенном прибежище. Изредка какой-нибудь заплутавшийся охотник или любопытный крестьянин проходил мимо поместья. Всеми хозяйственными делами у нас занималась старуха, глухая, как пень. Еще одним жителем этих мест, о котором я всегда помню, был мой верный пес Ариель. В конце года я съездил в город и привез в Белое поместье акушерку. Корделия произвела на свет хорошенькую девочку, преисполнившую блаженством наш новый очаг.
Не помню, говорил ли я, что Корделия хорошо рисовала. В свободные минуты, остававшиеся у нее от забот о нашей дочери, она стала писать мой портрет. Чудесные утра проводили мы за работой в моем кабинете! Я читал вслух, а жена воссоздавала мой образ на полотне! Работа оказалась долгой, потому что мы постоянно прерывали ее, чтобы предаться безумствам любви и мечтам. Через три месяца портрет был закончен, но должен признаться, что, хотя написан он был безукоризненно, человек на полотне не очень походил на меня. А я горячо желал, чтобы Корделия написала для меня свой портрет. Несколько месяцев она не соглашалась, но наконец как-то утром пообещала доставить мне эту радость. Меня поразил необычно меланхоличный звук ее голоса, когда она говорила мне о своем согласии: у нее был голос, какой должен был быть у дочери Наира. Она умоляла меня, чтобы в то время, как она будет писать портрет, я бы не появлялся в кабинете и не старался посмотреть на полотно, пока оно не будет закончено.
— Как это несправедливо, моя богиня! Два или три часа каждый день не видеть тебя! Знаешь, я отказываюсь от моих притязаний. Лучше останусь без твоего портрета, если из-за этого я должен пожертвовать твоим обществом. А вообще-то, зачем мне изображенье, если я навеки владею оригиналом?
— Послушай, — отозвалась она и обняла меня,— я буду писать всего один день в неделю; а взамен того, что я у тебя ворую, за это лишенье, от которого ты так страдаешь, я сумею тебя вознаградить. Ну что, согласен?
— Я соглашаюсь, но заметь, против воли и только за вознагражденье.
Начиная с этой недели, Корделия по утрам в субботу запиралась в кабинете на два часа и выходила потом взволнованная, с еще более побледневшим лицом и блестящими, словно от слез, глазами. Корделия объясняла, что это вызвано напряженным вниманием и сосредоточенностью, которые были ей необходимы, чтобы уловить в зеркале свой образ и воссоздать его на полотне с наибольшей точностью.
— Невозможно! — невнятно бормотала она, словно говорила сама с собой. — Отложить бы исполненье на год! Но срок предопределен!