Книга прощаний
Шрифт:
Это, правда, ранний рассказ, но и в поздних такие же откровенные кражи. Причем какое-то автоматическое переключение на стиль такого-то и такого-то: описывается медведь в цирке – и пахнёт Куприным. Но вот тот же медведь бежит в лес – и начинает разить Джеком Лондоном. Размазывает сопли – Паустовский. Желает показать жестокость деревенской жизни – готово, Бунин!
Мне кажется даже, что теперь это совсем пожухло – после того, что у нас понаписано. Даже «Трали-вали» рядом с Шукшиным, на которого это похоже без вины со стороны Казакова (написано-то раньше), бледнеет, ибо – хуже. Вообще очень чувствуется, что это наши шестидесятые с их либеральной утилитарностью.
Перечитал – и, главное, воспроизвел – когда-то написанное с некоторым внутренним содроганием.
Нет, нет, ничуть не настаиваю на полной собственной правоте (как, впрочем, и не отрекаюсь от былого суждения, чья субъективность, в который раз повторяю, уж не оправдываясь ли, – условие для книг вроде этой, моей), а слова повышенной – наверное – резкости даже сперва подумывал, цитируя, опустить. И, если не делаю этого, то лишь потому, что моя задача «здесь и сейчас», конкретнейшая, ни на что иное не претендующая, – разрушать миф о ничем не смущаемом мире внутри «шестидесятнической» литературы. О взаимной любви и снисходительности. Далеко не все «знаковые» фигуры 60-х нравились всем же «шестидесятникам». Помню, как слегка оцепенел Веня Смехов, когда я после спектакля «Дом на набережной», который, кстати, мне очень понравился, больше повести, «выдал» относительно общеуважаемого Трифонова: «Это рак, гениально исчисливший все выгоды безрыбья».
Даже, казалось бы, нерушимая моя дружба с Васей Аксеновым сменилась охлаждением, затем и разрывом главным образом потому, что мне перестало нравиться то, что он пишет (для меня он так и остался прежде всего автором превосходных рассказов шестидесятых годов). Я не умел этого скрыть, а его мое неприятие раздражало – реакция, для литератора законная.
Сами по себе шестидесятые годы, воспринимаемые кем – ностальгически-сентиментально, кем – саркастически-раздраженно, для меня прежде всего время Великого Раздела.
…Что б я ни говорил (в главе «Новейший самомучитель»), в том, с каким раздражением телемагнат Лапин, наоравший на Михаила Козакова, встретил его «Покровские ворота», была-таки одна странность. Кажущаяся – но кажущаяся назойливо, неотвязно. Как-никак в фильме иронически (самоиронически) представлен тот слой общества, защищать который начальству было не с руки. Хоботов, редактор поэтических переводов с романских языков (вы слыхали о менее общеполезной профессии?). Велюров, полпред эстрады, пародия сразу на нескольких народных любимцев. Сочинитель-идиот, «поэт» Соев…
В чем дело? Не в том ли – внимание! – что они (все!) не циники, а простаки? Да, целое сообщество простаков, где не циничен, но простодушен даже прожженный эстрадник, не говоря о белом клоуне Хоботове, этом оправданном Васисуалии Лоханкине. Придурки, к коим в России всегда были снисходительны.
Простодушие – по законам комедии как раз на грани придурочности – и было, думаю, тем, что взбесило начальника. Оно – беспартийно.
За что били мою статью «Шестидесятники», сочинение, выражаясь великодушно, наивное? (А били как мало какую еще из моих статей.)
«Семилетка? – вопрошал Юрий Белаш, автор погромной, «молодогвардейской» статьи, потом неожиданно возникший в качестве «фронтового поэта», а чуть раньше, по совпадению, как раз тот порученец от Московского комитета КПСС, который въедливо занимался «делом» факультетского литобъединения и персонально моим; вопрошал, уличающе не находя у меня ни того, ни другого, ни третьего. – Выполнение и перевыполнение планов? Борьба за технический прогресс? Всенародная борьба за подъем сельского хозяйства? Полеты в космос? Бригады коммунистического труда?… Увы!»
Ониразъярялись, когда мытвердили «просто» о человечности, «просто» о нравственности, «просто» о правде. Это у них называлось: «абстрактный гуманизм»…
Хорошо, а Евтушенко? Он, с его: «…Революция кубинская – королева красоты!»? (Что уже в самом начале шестидесятых казалось не слишком простительным избытком иллюзорности, а позже, когда с ним случилось обольщение революцией в Никарагуа, было совсем непростительно.) Он, с его поэмой «Считайте меня коммунистом»? Но и Евтушенко – чисто российский простак, при всем его тактическом хитроумии, но и при доверчивости к Фиделю и даже к нашенским лидерам, которые будто бы способны внять голосу разума. Наконец, при том, что он – и ради тактики, и из доверчивости – вовсю употреблял нужныеслова (и не только «полеты в космос» или«борьба за технический прогресс»), уже сознавая их ин- фляционность. Не зря, однажды завидев в писательском ресторане Евгения Винокурова, громкоголосо объявил собутыльникам-иностранцам: вот, дескать, поэт, у которого не встретишь слов «партия», «Ленин», «Сталин». И вечно опасливый Винокуров был на сей раз польщен.
«Голос разума», – сказал я. Не то. Горе от ума – не это было бедой Евтушенко, понимая беду по-грибоедовски, как несовместимость правдолюбия с косностью «столпов самодержавия». Его горе – от простоты, и, чтоб это не прозвучало обидно – впрочем, после всего вышесказанного уже не прозвучит, – добавлю: общее горе. Всех или многих шестидесятников. У Евтушенко, который не торопился взрослеть (сохранив свою невзрослость и посегодня – предлагаю это рассматривать не как достоинство или недостаток, но как данность), подобное просто было острее. Нагляднее.
Впрочем, делаю заявление, каковое можно считать самокритичным для автора той злополучной статьи. Шестидесятников – не было. Уж по крайней мере – в поколен- ческом смысле.
Поколения вообще если и складываются, то, скорей, в общей боли, в общем несчастье, – таково военное поколение литераторов. (Да и то – гдё теперь их единение, где Бакланов и где Бондарев, творцы «лейтенантской прозы», некогда неразлучные?) А эйфория, на краткое время обуявшая многих, входивших в словесность в пятидесятые – шестидесятые, оказалась плохим крепежным материалом. «Шестидесятники» – это псевдоним времени,объединившего своими надеждами не людей одного поколения, но, допустим, старика Паустовского, фронтовика Окуджаву, дитя войны и сына репрессированных родителей Аксенова.
Надеждами – что так немного, так робко, так зыбко… Но надежды не могут нравиться тому, на кого ты их возлагаешь, ежели он этих, твоих надежд отнюдь не намерен – во вред себе самому – оправдывать. Надежды к тому же опасны своей искренностью (а если не искренни, что ж это за надежды?); даже искренностью соучастия, энтузиазмом пособничества, как в стихотворении Евтушенко 1954 (!) года «На демонстрации». Там юного энтузиаста оскорблял – и именно в его истовой искренности – начальственный бас в рупоре, указывающий, как энтузиазм надлежит демонстрировать: