Книга с множеством окон и дверей
Шрифт:
Литература — везде. В шальном полуночном вагоне метро, несущемся под землей в сторону Ясенева, где на стекле нацарапано ключом: « Хочу домой».
О ВИДЕНИЯХ
КИНО КАК СОН И МИРОВОЙ ТЕАТР
Начиналось и заканчивается кино как балаган, как чистое зрелище. В промежутке уместилась трагедия и драма авторского кино — Тарковских, Бергманов, Бунюэлей, Феллини.
Эти пришли сделать из кино искусство и что-то еще. И оно изрыгнуло их. Или переварило.
Потому
Кино вернулось к себе, пополнив список великих изобретений с жалкой судьбой. Переходящее знамя ныне у коммунистического Голливуда, потому что второй и главный аспект коммунизма — не равенство бедных и прочие привходящие, а именно — исполнение желаний, максимально полное и, желательно, без задержек. Может, уместнее было бы сказать — без запоров. Уже было в начале века: «мягко слабит». Кто не заснул, пусть посмотрит на экран под этим углом зрения — исполнения желаний, пассивности восприятия, — и он увидит подлинное лицо экрана, лицо спящего «быстрым сном», переходящим в гипсовую маску вечного.
Не отпускает одна мысль, одна простенькая фигура судьбы — Тарковский, то есть человек с его задатками и способностями, родившийся в середине XIX века или ранее, — второразрядный постановщик на театре, третьестепенный драматург, может, фотограф или малоизвестный живописец, промаявшийся всю жизнь, всех кругом изведший, только потому, что кино еще не было изобретено. Пусть даже в возрасте за пятьдесят он сходит еще посмотреть первые ленты… Как просто все, и как жутко!
Собаки, кони живут в мире монохроматическом, фактически черно-белом, — какие провалы, Господи! Откуда столько смертной тоски, столько каторжной рутины в этом сотворенном Тобой непрестанном чуде, разматывающемся, будто фильма из коробки?
Что делать с этим сухим счетом, этим фатальным невозмутимым «End», этим нулем в ответе?!
Как-то пару лет назад, на второй день пьянки, меня затащили на Таганку смотреть чего-то по Хармсу. Прикрывая ладонью один глаз, чтоб не так двоилось, беспрестанно падая со стула, будто подкупленный зритель или подсадной актер, думая, как бы не сблевать, все первое действие я мучительно думал: «Боже, что я здесь делаю? Яже вообще не люблю театр!!»
Чтобы читать пьесы, надо быть социопатом (божественного Шекспира и еще двух-трех поэтов выведем за этот круг), также чтоб быть актером, — из которых каждый, сколь-нибудь стоящий, всегда немножко позер, как каждый пишущий — фразер; есть, конечно, Кантор, вне сцены вызывающий недоумение, может, кто-то еще, но ТЕАТР в принципе?!
Пока я не раскаялся и не простил его, за вдруг обнажившийся самым непочтенным и случайным образом его экзистенциальный нерв. Было так: обедая в воскресенье перед телевизором, я увидел вдруг кусок какого-то спектакля, где умирающий забацанный какой-то актер снят был со стороны задника сцены, так что поверх лежащего, договаривающего последние слова, видны были темнеющие слитные ряды, ряд над рядом — глаза, глаза, глаза. Я так и остался с ложкой во рту. Это же — то самое! Ведь нас видят: духи, ангелы и Он — жизнь прозрачна для них.
И для поддержания одной этой метафоры — этого несомненного допущения — театр будет сопутствовать нам вечно, то есть до конца. Что бы они из себя не представляли, и какую бы ерунду у себя там ни ставили.
В отличие от дряблой, самой принадлежащей миру духов — окрашенному дыму — машинерии кино.
Да, именно так — окрашенному дыму.
ПЛЕВОК ШВИТТЕРСА, ИЛИ НОВЫЕ РЕДУКЦИОНИСТЫ
В начале 20-х годов немецкий дадаист Курт Швиттерс заявил, что его плевок является произведением искусства, поскольку он исходит из недр художественной натуры. Похоже, что плевок этот долетел до наших дней, и в его вязкой слюне погрязло все изоискусство так называемого постмодернистского периода, в ней барахтаются художники, служивый ис-кус-ство-едчес-кийлюд, зрители.
Колоссальное количество недоразумений гуляет ныне по улицам искусств, всяческое «самовыражение» (прежде, чем спустить воду), всякие трюизмы — последнее прибежище наглеца — вроде «каждый человек — художник». Да не каждый, не каждый, — не всякий!
Каждый человек может испытывать большую или меньшую нужду в «красивом», как Сталин и его народ в парадах — вот род красоты для бедных! — но к искусству это никакого отношения не имеет. К нужде — да. К красоте — да. К искусству — нет. Потому что искусство — не вопрос нужды или нарядности мундира, а (простите за невольный каламбур) вопрос формы, которая не дается малой кровью, а может и, вообще, никакой, происхождение которой загадочно, как всякое изобретение, то есть открытие. Можно насытить раствор, но откуда берется палочка — не фокусника и не жонглера! — на которую все оседает в неповторимой конфигурации, бог весть! Говорить об этом бесполезно, представление об этом или дано, или не дано.
Отметим только, что без работы с разрушительными стихиями форма не дается никогда, — она сама — результат аннигиляции двух разнонаправленных витков энергии, двух вихрей с вовлеченными в них элементами.
С трудом можно удержаться от сарказма при виде новой пролеткультовской рати (как мы помним, первая оказалась — и была — абсолютно бесплодна). Такая лихая мысль закрадывается, что потерпев историческое поражение в области политической, Великая Октябрьская социалистическая революция таки победила, парадоксальным образом, в одной отдельно взятой области — в сфере изоискусства, — с ее уравниловкой и главным плохо завуалированным пафосом — шантажировав волю реципиента, качествоназначать.
Что ж, картины уже пишут только в провинции, и кое-где еще — стесняясь этого — в Москве. Остальные заняты другим.
Такого же рода диссоциация культурного тела происходит в литературе. Легионы доброхотов трудятся над удалением из этой странной формы жизни творческого нерва. Конечно же, подавляющее число их по усердию своему заслуживает большего дара, чем тот, которым располагает. Это им Мамардашвили отвечал: философия (литература, etc.) закончилась и не нужна? Да, — но для тебя, и в тебе!