Книга Страха
Шрифт:
Голова приподнята жестким подголовником. Кисть руки лотосно расслаблена — верный признак деградации. Вялый член чуть завалился влево. Нога полусогнута, голени бледны, колени — углами, хребет неестественно прям. Кожа стерильна — атласный покров. Никаких изъянов, парши, потертостей — тошнотворная до головокружения стерильность тела, которой я когда-нибудь добьюсь. Добьюсь, добился почти. Осталось чуть-чуть.
Нужно зарастить слезные канальцы, пусть глаза высохнут сами из себя, нужно заживо остановить работу слюнных, сальных, потовых, половых желез — этих подпольных фабричонок жизненных соков, запахов,
Именно такое тело — чистое, цензурное, астрономическое — можно сервировать и подать на осмотр процедурным рукам врача.
"Анемия, ангедония, астения", — пишет в диагностическом листе медичка почерком школьницы, макает ручку в чернильницу-непроливашку, высунув кончик обметанного языка. Астения, Ангедония, Анемия — имена нимф, трех граций, спутниц моих, восприемниц моей кокаиновой скуки, через полтора месяца после острого синдрома отмены.
Ангедония — старшая грация, невозможность наслаждаться, наслаждение в самой невозможности.
Врач протрет очки марлевой салфеткой, снимет со стеклянной полки флакон с йодом, вынет пробку с ароматическим стеклянным пестиком и удержит каплю йода в миллиметре от моего соска. Потом уверенно проведет первую черту решетки: горизонталь — вертикаль — горизонталь, — нитяными пушистыми линиями расплывутся рыжие потоки тюремной решетки на моей груди. Мне холодно. Холод крестообразен. Медленней меда и льда расцветает в паху анемон.
Врач принесет простыню, с треском крахмальным расправит, укроет меня с головой — сквозь выбеленное жавелевой водой белоснежное сен-сансное полотно проглянут очертания тела, и на заглаженных сгибах выступит йодная сеть, — плащаницу велят не снимать.
Я дорого заплатил за двухлетний сеанс гордыни и бесстрастия. Тело мстит своему наезднику-убийце. Не прощает прихотей душе.
Теперь все позади.
Только иногда привычная скука, знакомое сосущее ощущение в межключичной впадине, ком в глотке, подергивание верхнего века напоминают о хрустальном истинном августе четвертого года, от летоисчисления нового века.
Если говорить об иных телах, то настоящий приступ физической брезгливости может вызвать пьяница с разрушенной личностью или обовшивевший нищий, смрад ссанья и месяцами немытого тела. Так бывает у всех. Невыносим мстительный терроризм бомжа, нищеты крикливой, напористой, имеющей право. Шарахаюсь, как лошадь от разложившегося трупа, не могу заставить себя сочувствовать, потому что сам воздух вокруг них заражен, — они оставляют после себя плотный куб отравленных миазмов, от которых невозможно укрыться, потому что нельзя не дышать.
Чебурашки, Щеголихи, Дяди-Вавади — каждое подобное существо имеет свою кличку в микрорайонах — с детства вызвали во мне кромешное бешенство вперемешку с ужасом.
Нет, я знаю, мне говорили, что хромые внидут первыми, что нищета угодна Господу, одень нагого, накорми голодного, посети заключенного, похорони мертвого. Я готов одевать, кормить, посещать и хоронить. Но как быть с той нищетой, которая хочет оставаться в профессиональной своей грязи, даже если осыпать ее камешками из запасников Алмазного фонда?
При этом я способен неделями ухаживать за смертельно больными людьми, старыми маразматиками, инсультниками, — их пот, моча, кал, сопревшие простыни, рвотные массы не вызывают у меня отторжения, я могу не морщась подмывать их или выносить и мыть судна, что на деле подтверждено неоднократно.
Их запах — сигнал бедствия, но не внутреннего добровольного скотства и агрессии. Пару раз сталкивался с безумными людьми, — характер их безумия зависел от их прежней личности. Видел я и сумасшедших, которые были растворены в счастье своего безумия: они или не замечали окружающих, или были добры и привязчивы, но помню и существо мужского пола, которое про себя я прозвал "могильный боров", есть такой призрак в скандинавской мифологии — могильная свинья. Свинью хоронили заживо, закладывая новое кладбище, как жертву земле, которая вскорости примет человеческие тела.
Могильный Боров был очень силен и нечистоплотен. Обычно в отделении неврологии таких пациентов не держат: что ему делать среди инсультников и гипертоников, все-таки не Канатчикова дача; впрочем, это мало кого волновало.
Могильный Боров днем сидел на своей койке и не мигая смотрел в окно, спустив желтые грибковые ступни на линолеум. Ночью он оживлялся. Дожидался вечерних процедур и, когда гасили свет, подбирался к моему изголовью, вставал, опираясь пижамными локтями на спинку кровати, и размеренно говорил: "Молодой, а молодой? Ты слушай. Тут есть такая ночная нянечка. Она на смену заступила уже, ее днем не бывает. Она такая, в общем, без головы. Она за жмуриками место моет. Она сейчас за тобой место мыть придет".
Гнусную чушь Могильный Боров нес не только мне — любил пристраиваться к постелям стариков, тех, кто вовсе на ладан дышал, — запугивал до слез.
В первую ночь я тоже перепугался, был еще очень слаб, едва поднимался в сортир.
Через пару ночей — привык. Через неделю — осточертело, и я не открывая глаз выматерил Борова и выдал ему взамен матерную байку, которую цитировать не стану. Больше он ко мне не подходил и вообще слезал со своей койки ночью только по нужде.
Ближе к выписке я стоял рядом с Могильным Боровом в курилке. Он был в уме, травил армянские анекдоты и стрелял сигареты. Когда я спросил его, какого человеческого полового хуя он нес старикам белиберду про безголовых нянек, Боров пожал плечами: "Нравилось".
Неподалеку от больничного корпуса жгли кучи осенних листьев.
И если бы не их запах, вряд ли я вспомнил бы сейчас о йодной решетке и трех грациях, нимфах, музах, которых, я, как занюханный Аполлон Мусагет, таскал за собой, куда бы ни шел.
Лет десять тому назад, находясь в состоянии наркотического опьянения (обстоятельное определение, подсмотренное мной в гигиенической брошюре в поликлинике), я пренебрег данным мне заранее советом и подошел к зеркалу.
По молодости я, как и многие, носил длинные волосы. Лица моего отражения я не запомнил: заворожен был обособленной жизнью волос — так всплывают пряди утопленника в воде, распускаются хризантемой, по-горгоньи топорщатся, подтверждая на деле жаргонное словечко «шевелюра». Кобры, виноградные лозы, золотое плетение ирландских узлов, иероглифы египетской скорописи.