Книга Страха
Шрифт:
Мать снова сжимала кулаки и твердила о похоронах. Мой старший брат был огорчен: он ждал, что я приду и сразу буду играть с ним.
Но я не умел играть.
"У него лицо как у старичка, — сказал мой брат. — Отдадим его шарманщику. Или выбросим его в окно. Зачем он?"
Зачем я? Не знаю.
Я закрыл глаза и закричал, его увели от кровати.
В день, когда я родился, шел дождь, старшему брату подарили заводного слона, дрезденской
Слон топотал по ковру и вертел хоботом, а на спине его в паланкине пританцовывали золотые зажмуренные китайцы.
Потом ключик потерялся, новый так и не был заказан, и слон издох.
Много лет назад у компании речного судостроения стрясся юбилей.
Дед, а равно и остальные были приглашены в речной вояж на два дня. А нас взяли с собой.
На палубе был накрыт стол на триста кувертов, играл духовой женский оркестр, сорок пять кокоток в картонных цилиндрах, из города Парижа. Все бледные, суконные юбки в пол. Большие строгости.
Тромбон — колоссальная негритянка. Дирижер — наряжен оперным Мефистофелем. Очень старый. Артритные коленки. Палочка Оберона. Наяривали болеро. В гримуборной под тентом флейта-пикколо колотила футляром заплаканную костюмершу, которая подпалила утюгом рюши концертного блузона.
Несло коньяком и раскаленными щипцами для плойки. При свете спиртовки старая бандерша-контрабас в неоправленном лиловом платье выдавливала из жирного предплечья чирей. Музыкантши менялись, взамен уставших приходили новые, но мне, как всегда, не позволили смотреть и прогнали к большим.
За праздничным столом клубились сивые бороды педантов, правоведов и негоциантов в непотребных фраках и читали по бумажке козлиные здравицы.
Потом пожимали друг другу корявые руки, торчащие из целлулоидных манжет, как головы гильотинированных из корзины.
Потом опять читали здравицы, хлопали в ладоши и пили ледяную водку.
Рядом с бородами интересничали приятно загримированные обезьянки в шляпках-безе, показывали мизинцами на ландшафты, завязывали знакомства. Назойливо хвастались, что образованы по-французски и называли пароход "вапером".
Стол ломился, но никто не ел.
Накрапывал дождь, несло мазутом и ржавчиной из-за борта. Стреляло в ухе.
Мне дали грушу, назвали умницей.
Шляпка за спиной у матери прошептала другой шляпке: "Бедная мать, младший на редкость дурен, так дурен… Но глаза у него, вы заметили, как у хорошенькой женщины".
Пароход назывался «Моревна», каюты плюшевые, с умывальниками.
Справа и слева линия холмов — спины замшевых слонов, сосновый бор, зажмуренное меж стволами мусульманское солнце. В заводях у берега звучно била белобрюхая рыба.
Мне, кажется, исполнилось семь лет.
Той ночью я не спал, я никогда не сплю на новом месте, вообще не терплю перетаскивать скверно вылепленное тело мое с место на место, будь то в вагоне или на корабле, где после полуночи муторно, болтает, и прокисает в головах мутный оршад в захватанном графине, на подвесной полке. Перед завтраком — таз чуть теплой воды и кусочек не пенящегося казенного мыла с выдавленной по белому салу эмблемой пароходной компании.
На рассвете стало совсем невмоготу, я посмотрел на соседнее место, но там не было моего старшего брата. Пустая подушка.
Я вскочил сразу и побежал его искать.
Потому что когда вместо старшего брата пустая подушка — это будто человек без головы. Обычный человек без головы, вот он идет по улицам, расплачивается в кафе за чай с ромом и бриошь, устраивается поудобнее в театральной ложе. Вслед ему кричат, женщины падают на панель ничком, собаки щетинятся и лают, как астматики, — а безголовый гуляка в толк не возьмет, ну что в нем такого необычного.
"Все с ума посходили сегодня, вам не кажется?" — хочет сказать безголовый случайному приятелю… А сказать-то ему и нечем.
И вот тогда он бросается к зеркалу в фойе… И видит, что головы у него нет.
Очень скверно, когда вместо родного человека — пустая подушка.
Пассажиры спали.
Берегов было не видно: все заблудилось в туманном молоке. На темных бревнах мигала керосиновая лампа, — на плоту в шалаше-балагане спал рыбак. Тщательными штрихами размытой туши шевелился на прибрежных мелководьях тщедушный рогоз.
Брат стоял на корме и смотрел в воду. Он мне показался очень большим — выше отца и даже деда, ведь ему было двенадцать.
У него были широкие плечи, большие руки, каштановые волосы, стриженные кружком.
Он посмотрел на меня и сказал:
— Ты что не спишь?
Я не знал, как ему сказать про пустую подушку, про гуляку без головы у граненого зеркала в невероятно освещенном электрическими лампионами фойе, про то, как я искал его.
Брат поморщился и щелкнул меня по носу:
— Если не спишь — смотри.
Туман на левом берегу едва разошелся. Открылась луговина, видимая будто сквозь волнистую бутылку с водой. На лугу, совсем сизом от росы, танцевали аисты. Их было, наверное, штук сто.
Они щелкали клювами, запрокинув узенькие, как турецкие туфельки головы. Аисты плясали, плясали, плясали упоенно, ванильно и медленно друг против друга.
Мой старший брат держал меня за пояс, чтобы я не упал за борт.
Пароход шел неторопливо и вежливо, как по эмали, все спали, быть может, даже кочегар и капитан, который покидает палубу последним.
Брат заметил, что я замерз, снял дождевик и закутал меня.
Аисты продолжали вальсировать вслепую.