Книги в моей жизни: Эссе
Шрифт:
Сандрар источает нежность всеми порами. Он не жалеет своих персонажей, но не бранит их и не наказывает. Самые резкие слова, замечу в скобках, он приберегает для тех поэтов и художников, чьи работы считает фальшивыми. Исключая подобные обличительные пассажи, мы редко видим, чтобы он выносил приговор другим людям. Но мы видим, что он, разоблачая слабости и проступки своих героев, раскрывает или пытается раскрыть их подлинную, героическую натуру. В книгах его толпятся разнообразные персонажи — человеческие, слишком человеческие, и все они воспеваются в их истинной, изначальной сущности. Они могут или не могут проявить героизм перед лицом смерти, они могут или не могут проявить героизм перед судом или трибуналом, но они проявляют героизм в повседневной борьбе за отстаивание, утверждение своего главного существа. Я уже упоминал о книге Эла Дженнингса, которую Сандрар так превосходно перевел. Сам выбор подобной книги подтверждает мою мысль. Этот маленький человек, этот отщепенец с преувеличенным чувством справедливости и чести, «загремевший на пожизненное» (и лишь случайно помилованный Теодором Рузвельтом), этот наводивший на всех ужас монстр Запада, которого переполняла нежность, — именно такую личность и должен был выбрать Сандрар для рассказа об окружающем нас мире, именно такую личность ему следовало поддержать, так как в ней воплощалось жизненное достоинство. О, как бы мне хотелось
В книгах, написанных после оккупации, Сандрару пришлось много говорить о войне: о Первой мировой, естественно, — не потому лишь, что она была менее бесчеловечной, а еще и потому, что она, как мне кажется, определила весь ход его последующей жизни. Он писал также и о Второй мировой войне — особенно о падении Парижа и невероятном исходе, который этому предшествовал. Пронзительные страницы, напоминающие «Откровение». В литературе о войне с ними может сравниться только «Военный летчик» Сент-Экзюпери. (См. в книге «Дележ неба» раздел, озаглавленный «Новый покровитель авиации») [45] всех этих недавних книгах Сандрар раскрывается все более и более. Настолько потрясающими, настолько откровенными предстают эти мелькающие перед нашими глазами сцены, что мы инстинктивно отшатываемся. Настолько точными, стремительными и искусными выглядят эти откровения, что начинает казаться, будто смотришь на работу дробильной машины. Эти мгновенные вспышки выхватывают громадную толпу близких ему людей, чья жизнь неразрывно сплелась с его жизнью. Оказавшись незащищенными под мертвенно-бледным прожектором этого циклопического глаза, они уловляются в потоке света и изучаются со всех сторон. Повсюду «завершение» разного рода. Ничто не опущено и не искажено ради повествования. В этих книгах «повествование» обретает такое напряжение и размах, что все опоры и подпорки разрушаются с тем, чтобы книга могла стать частью жизни, плыть вместе с течением жизни и навсегда остаться тождественной жизни. Здесь мы вступаем в соприкосновение с людьми, которых Сандрар по-настоящему любил, рядом с которыми сражался в окопах и видел, как они умываются, словно крысы. Этих цыган Зоны он сравнивал со знакомцами старых добрых дней: с плантаторами и прочими обитателями Южной Америки — носильщиками, швейцарами, торговцами, водителями грузовиков и другими «незначительными людьми» (как мы говорим), которых он описывает с предельной симпатией и пониманием. Какая галерея! Гораздо более захватывающая во всем смысле этого слова, чем галерея бальзаковских «типов». Вот где настоящая «Человеческая Комедия». Это не социологические исследования на манер Золя. Не сатирическое кукольное представление на манер Теккерея. Не человечество в целом на манер Жюля Ромена. В этих последних книгах Сандрар дает нам французский эквивалент лучших творений Достоевского — таких, как «Идиот», «Бесы», «Братья Карамазовы». Быть может, по замыслу и целям они уступают книгам великого русского писателя, но в них имеются свой замысел и цель, которые мы сумеем понять лишь по прошествии времени. Однако по масштабу, мощи, юмору, нежности и религиозному (да, религиозному!) рвению они равны. Подобный уровень может быть достигнут только в зрелые годы жизни.
45
Эдисьон Деноэль, Париж, 1949 (примеч. автора).
Все, что будет сказано дальше, говорилось уже тысячу раз. Вновь и вновь Сандрар возвращается вспять — куда? в какие глубины? — к многообразной истории своей жизни. Это тяжкая, литая масса пережитого, сырая и обработанная, неуловимо тонкая и грубая, непрожеванная и переваренная, заполняет его нутро, словно вялый и бесформенный динозавр, праздно сложивший свои недоразвитые крылья, этот груз предназначен для доставки в определенное время и в определенное место, но для начала ему требуется заряд динамита, чтобы отправиться в путь. С июня 1940 года по 21 августа 1943-го Сандрар хранил пугающее молчание. Il s’est tu. Chut! Motus! [46] Он сам рассказал на первых страницах книги «Человек, пораженный громом», что вернулся к письменному столу благодаря визиту друга — Эдуара Пейсона. Попутно он вспоминает об одной ночи в 1915 году, на фронте — «la plus terrible que j’ai vecue» [47] . Вполне можно предположить, что до решающего визита его друга Пейсона некоторые другие события также могли послужить детонатором. Но тогда, вероятно, или фитиль слишком быстро выгорел, или он отсырел, или потух под тяжестью происходящего в мире. Но оставим эти бесполезные догадки. Давайте лучше погрузимся в раздел 17 книги «Новый покровитель авиации»…
46
Он умолк. Тише! Ни слова! (фр.).
47
Самой ужасной из всех, что я пережил (фр.).
Этот короткий раздел начинается с сентенции Реми де Гурмона: «Великий прогресс виден в том, что молитвою женщин коровы вновь принялись жевать свою жвачку…» Через несколько строк слово берет уже сам Сандрар:
«Начиная с 10 мая, сюрреализм спустился на землю: не творения поэтов абсурда, которые считали себя сюрреалистами, тогда как были по большей части субреалистами, ибо молились на подсознание, а творение Христа, единственного поэта сюрреальности…
Если бы я имел хоть крупицу веры, именно в этот день меня могла бы коснуться благодать…»
В следующих двух абзацах он с неукротимой, сдержанной яростью повествует об извечной мерзости войны. И, подобно Гойе, повторяет: «J'ai vu» [48] . Второй абзац заканчивается так:
«Солнце остановилось. Прогноз погоды возвестил о сорокадневном циклоне. Этого просто не может быть! По какой-то причине все пошло наперекосяк: зубчатые колеса перестали сцепляться, техника везде пришла в негодность — наступил последний час для всего и вся».
Следующие пять строк навечно останутся в моей памяти:
48
Я видел это (фр.).
«Нет, 10 мая человечество оказалось не готовым к такому событию. Господи! Небо над головой походило на жопу со сверкающими ягодицами, а солнце — на воспаленный задний проход. Что, кроме говна, могло появиться оттуда? И современный человек завизжал от страха…»
Этот человек, который 21 августа 1943 года взорвался во всех направлениях сразу, разумеется, уже успел выразить себя в целой кипе книг — и среди них в столь значительной (мы это когда-нибудь поймем), как десятитомный «Хлеб наш насущный», который он создавал с перерывами на протяжении десяти лет в замке под Парижем, но своим именем так никогда и не подписал, доверив сундуки с рукописями надежным подвалам в разных местах Южной Америки, а ключи потом выкинул. («Je voudrais rester l’Anonyme» [49] , —
49
Я хотел остаться Анонимом (фр.).
В книгах, начатых в Экс-ан-Провансе, есть обширные примечания, завершающие тот или иной раздел. Я приведу только одно из них, из книги «Бродить по свету» (раздел о Генуе), которое представляет собой дань извечного восхищения поэтом, столь любезным сердцу каждого французского литератора:
«Дорогой Жерар де Нерваль{34}, человек толпы, ночной бродяга, знаток жаргона, неизлечимый мечтатель, неврастеник, влюбленный в маленькие парижские театры и громадные восточные некрополи, архитектор храма Соломона, переводчик Фауста, личный секретарь царицы Савской, друид 1-го и 2-го класса, сентиментальный пилигрим Иль-де-Франса, последний из Валуа, дитя Парижа, золотые уста, ты повесился на водосточной трубе, швырнув стихи свои в небо, но опередил их, и твоя тень качается теперь, с каждым разом увеличивая амплитуду, между Нотр-Дам и Сен-Мерри, а твои огненные химеры стерегут этот квадратик неба, словно шесть растрепанных и страшных комет. Но призыв твой к Новому Духу навеки смутил наши сердца, и ныне человек не может существовать без этой тревоги: „Орел уж пролетел: Дух Новый зове! меня…“ (Гор, строфа III, ст.9)».
На странице 244, в том же корпусе примечаний, Сандрар признается: «Вчера мне исполнилось шестьдесят лет, но лишь сегодня, завершив эту повесть, я начинаю верить в свое писательское призвание…» Намотайте это себе на ус, молодые люди двадцати пяти, тридцати и сорока лет, перестаньте хныкать, что вам до сих пор не удалось утвердить свою репутацию. Радуйтесь тому, что вы еще живы, что еще живете собственной жизнью, еще накапливаете опыт, еще наслаждаетесь горькими плодами одиночества и пренебрежения!
Мне хотелось бы задержаться на многих прекрасных страницах этих последних книг, переполненных самыми удивительными фактами, происшествиями, литературными и историческими событиями, научными и оккультными аллюзиями, литературными курьезами, эксцентрическими особями мужского и женского пола, празднествами, пьяными драками, юмористическими эскападами, нежными идиллиями, забавными историями об отдаленных местах, временах, легендах, поразительными разговорами с поразительными людьми, воспоминаниями о золотых днях, фарсами, фантазиями, мифами, изобретениями, самоанализом и вытряхиванием собственных потрохов. Мне хотелось бы подробнее поговорить о необычном писателе и еще более необычном человеке, Гюставе Ле Руже, авторе 312 книг, о которых читатель, скорее всего, никогда не слышал, тогда как Сандрар говорит об их разнообразии, стиле и содержании con amore [50] . Мне хотелось бы, чтобы читатель хоть немного ощутил аромат «Вендетты» — заключительного раздела книги «Человек, пораженный громом», где рассказ ведется от лица цыганки Саво; мне хотелось бы отвести читателя к дом к Паките или в то удивительное убежище на юге Франции, где Сандрар, намереваясь закончить книгу в тишине и спокойствии, после двух-трех строк оставил начатую страницу в пишущей машинке и больше к ней не прикасался, ибо целиком отдался удовольствиям, праздности, грезам и выпивке; наконец, мне хотелось бы дать читателю хотя бы слабое представление об истории «гомункулов», от которой волосы встают дыбом и которую Сандрар подробно рассказывает в книге «Бродить по свету» (раздел «Генуя»). Но если я позволю себе погрузиться в этот изумительный мир, то никогда не смогу оттуда выбраться.
50
С любовью (итал.).
Я лучше остановлюсь на последней книге, полученной от Сандрара: она называется «Парижский пригород» и вышла в издательстве Ла Гильд дю Ливр в Лозанне. В качестве иллюстраций использованы 130 фотографий Робера Дуано — эти откровенные, неприкрашенные, волнующие документальные свидетельства служат красноречивым дополнением текста. De nouveau une belle collaboration. (Vive les collaborateurs, les vrais!) [51] . Сам текст благородно лаконичен — всего пятьдесят страниц. Но эти страницы не отпускают, ибо взяты sur le vif [52] . (С 15 июля по 31 августа 1949 года.) Если бы на этих страницах не было ничего, кроме описанной Сандраром ночи в Сен-Дени в канун неудавшейся революции, то этот короткий текст уже следовало бы сохранить для потомства. Но здесь есть и другие пассажи — столь же мрачные и завораживающие, ностальгические и горькие, насыщенные атмосферой убогого предместья. Многие отмечали богатый словарь Сандрара, поэтические достоинства его прозы, умение включить в возвышенную речь ужасающий жаргон и терминологию из сферы науки, промышленности, изобретений. Этот документальный текст, похожий на обращенную в прошлое элегию, представляет собой великолепный образец виртуозного мастерства Сандрара. В его памяти оживают предместья Востока, Юга, Севера, Запада и, словно по мановению волшебной палочки, воскрешается драма надежд, вожделений, неудач, отчаяния, тоски, разочарований, мук и негодования, переполняющих жителей этих обширных пространств, опоясывающих города. В сжатом абзаце, втором в разделе «Север», Сандрар дает графическое, физически осязаемое обозрение всего, что составляет суть мерзостных кварталов предместья. Это взгляд с птичьего полета на опустошения, причиненные развитием промышленности. Чуть ниже он дает нам детальное описание одного из английских военных цехов, «фабрики теней», которая разительным образом отличается от промышленного предместья. Это блестящий репортаж, где пушке отведена r^ole de vedette [53] . Но, воздав должное фабрике, Сандрар недвусмысленно формулирует свою позицию. Подобная работа его нисколько не привлекает. Он повторяет, как заклинание: «Mieux vaut ^etre un vagabond» [54] . В немногих четких фразах он сводит счеты с извечным военным бизнесом на крови и, плача от стыда за «эксперимент» с Хиросимой, вытаскивает на свет Божий потрясающие изображения последнего военного хаоса, поместив их в одном из швейцарских журналов для нас и для вразумления тех, кто готовит грядущий карнавал смерти. Все они составляют одно: и эти изображения, и этот прекрасный завод, и отвратительное предместье. А в завершение он спрашивает о том, что никогда не упускает из виду: «Как насчет детей? Кто они? Откуда они взялись? Что они делают?» Отсылая нас к фотографиям Робера Дуано, он напоминает нам о Давиде и Голиафе, дабы мы не забывали, что дети — тот единственный запасной фонд, которым мы обладаем.
51
Вновь прекрасный образец сотрудничества. (Да здравствуют те, кто готов к сотрудничеству — разумеется, истинному!) (фр.).
52
Прямо из жизни (фр.).
53
Роль звезды (фр.).
54
Уж лучше быть бродягой (фр.).