Книжная лавка близ площади Этуаль
Шрифт:
– Наверное, ты очень жалеешь о том времени?
Николь тряхнула вихрами.
– Вот и не угадал! Вовсе не жалею. Ничуть. Может, я сейчас скажу ужасную вещь, но ты не удивляйся. Знаешь, мне сейчас живется намного лучше, полнее, интереснее... Да-да, не делай такого лица! Кто я была до войны? Какая-то ничтожная девчонка, школьница. Ходила в лицей, помогала родителям убирать лавку, бегала на танцульки, в общем, была никому не нужная пигалица. А сейчас я чувствую, что делаю настоящее дело, со мной считаются, кому-то я приношу пользу. А ты знаешь, как
– Она схватила его руку горячей рукой.
– Ты должен меня понять! Ты же все понимаешь.
Он молча кивнул. Смотрел на нее удивленный, даже смущенный. Узкое розовеющее лицо, узкие светлые глаза с таким странным выражением - гордым и вместе с тем просящим.
Длинная хрупкая фигурка в непомерно больших башмаках. Девочка-цапля, девочка-переросток, свой парень, отличный товарищ, отважная, бесшабашная порой девчонка - вот она какая, Николь. Он привык к ней, видел ее именно так. А сейчас перед ним стояла девушка, чуть угловатая, но полная такой тонкой девической прелести, что в Дане невольно что-то дрогнуло.
Он покраснел и чуть резче, чем хотел, высвободил руку.
– Я понимаю. Я тебя понимаю... Мне тоже непременно надо делать что-то настоящее.
И, чтобы переменить разговор, чтобы как можно скорее согнать с лица Николь выражение обиды и стыда, повернулся к левому берегу, где, точно обведенные тушью, стояли черно-серые башни Консьержери.
– Ты не знаешь, в которой из башен сидела Мария-Антуанетта?
Николь все еще не подымала головы.
– Не знаю, - буркнула она.
– Ты что, специализировался на нашей истории?
– Смешная ты! Ведь мой отец - преподаватель истории.
– Так ведь не ты, а твой отец, - все еще не сдавалась Николь.
– А я, например, из русской истории запомнила только поход Наполеона и вашего царя Александра Первого. И то по Толстому.
Даня был рад, что она разговорилась.
– А о Петре Первом ничего не знаешь? Весь наш город, наша Полтава, полон воспоминаниями о нем. Возле Полтавы происходило знаменитое сражение шведского короля Карла Двенадцатого с нашим Петром. Ты что-нибудь об этом слышала?
– Как будто что-то читала в лицее, - пожала плечами Николь.
– Сейчас уже все вылетело из головы.
Парочка на мосту сблизила головы. Юноша обхватил плечи подруги. Николь нервно дернулась.
– Пойдем. Нам уже пора.
Они медленно перешли мост, повернули на набережную Анатоля Франса, где букинисты открыли свои серые рундуки, развесили цветные открытки Парижа, которые охотно покупали немцы, расставили книги в старинных кожаных переплетах. Ах, как охотно Данька порылся бы в этом книжном развале, с какой жадностью выхватил бы книгу, о которой только слышал, да и вообще как давно не читал он по-настоящему, без спешки, поджав ноги, уютно устроившись в каком-нибудь углу под мирным светом настольной лампы! Красный диван, красный диван, где ты? И существовал ли ты когда-нибудь вообще?
А Николь между тем опять выспрашивала все тем же
– Ты очень любил свою Полтаву?
– Очень. Но почему "любил"? Я и сейчас ее люблю, ведь это город, где я родился.
Пауза. Очень долгая пауза. Мелькают один за другим рундуки букинистов. С некоторыми из букинистов Николь знакома. Это большей частью старики, и они приподымают обвисшие старомодные шляпы перед мадемуазель Лавинь, владелицей настоящей книжной лавки.
И вдруг:
– Послушай, ты дружил с кем-нибудь там, у себя в Полтаве?
Даня кивнул:
– Ну конечно, у меня была куча друзей. Наши школьные ребята, потом, когда я стал заниматься плаванием на стадионе, там у меня тоже завелись дружки.
Николь дернула плечом.
– Не то. Я говорю не о таких друзьях. Говорю об одном, единственном друге. О девочке. Была у тебя подруга?
Опять! Опять вопрос, который задавал Марсель. И опять, как тогда, в доме лаонского нотариуса, больно защемило внутри и краска прихлынула к щекам.
– Да. Была.
Николь перевела дыхание:
– Как ее зовут? Сколько ей лет? Какая она?
Промолчать? Отделаться несколькими незначащими словами? Выдумать что-то? Нет, Даня не может этого сделать. Это было бы предательством их с Лизой дружбы, их любви... И потом, он видел лицо Николь, требовательное, нетерпеливое, голодное какое-то, и не мог ее обмануть.
И вдруг ему самому неистово, безудержно захотелось вот сейчас, сию минуту, рассказать о Лизе, о ее глазах, руках, голосе, о том заветном лете в Беликах, единственном лете их великой любви. Пускай эта парижанка никогда не видела белых мазанок и полынных степей, пускай она никогда не лежала на берегу маленькой зеленой речки Ворсклы, - она должна все это сейчас увидеть, вообразить себе, почувствовать.
Даня даже не подумал, что почти невозможно объяснить Николь историю Лизы. И очень трудно рассказать, как и почему появилась она в доме Гайда в Полтаве. Ему было важно сейчас одно: выговориться, все-все выложить этой длинноногой французской девочке с таким ждущим и тоскующим взглядом.
И он говорил, говорил... Николь шла ссутулясь, на ее лице все сильнее проступали скулы, все глубже западали глаза. Лиза?! Так ее зовут Лиза, и она ей ровесница? Умная, добрая? Конечно, и умная и добрая, если ее полюбил Дени. Ах, Дени, Дени, так вот что в нем живет! Вот о чем он постоянно думает!
– И мы с ней так и не простились... И я давно-давно не знаю...
– уже хрипло досказывал Даня.
Внезапно Николь крепко схватила его за рукав:
– Назад!
– Что?!
– Скорей идем назад! Надо успеть сказать Гюставу! Быстро!
– Что сказать?
– Смотри, не видишь, что ли: красный переплет!
Даня посмотрел туда, куда незаметно, одними глазами, указывала Николь. На откинутой крышке рундука, возле которого возился спиной к ним сгорбленный букинист, стоял на самом виду толстый том Дюма. Красный переплет его так и бил в глаза.