Княжич
Шрифт:
— Экая ты прыткая. — Женщина посмотрела на меня с сочувствием. — Ему еще дней семь нужно, чтоб совсем в себя пришел. Три дня лежнем лежать, А уж потом и ходить сможет.
Три дня. Три долгих дня меня откармливали, словно порося. Отпаивали свежей горячей свиной кровью. Меня выворачивало от нее, но я пил. Три дня меня пеленали в пропитанные отварами льняные холсты. Выпаривали, вымывали и снова выпаривали. Женщина и девчонка пестали меня, словно тряпичную куклу. И заставляли молчать, стоило мне только раскрыть рот, чтобы спросить о наболевшем.
Три долгих
Сколько я ни приставал к Любаве и Берисаве, жене Микулы, с расспросами, они молчали как рыбы. Дескать, мне нельзя много говорить и много думать.
Пару раз в баню, где я лежал спеленатый, как дитятя, заглядывал и сам Микула. Он был немногим старше моего отца, но был гораздо больше его. Выше и шире в плечах. Он мне казался огромным сказочным великаном-волотом. Большие, натруженные руки с крепкими шершавыми ладонями. Широкие плечи. Суровый взгляд из-под кустистых бровей. Поначалу он меня даже пугал, но потом я понял, что за его мощью и неимоверной силой сокрыто доброе и отзывчивое сердце.
Он подходил к моей лавке, осторожно присаживался на самый краешек, так что лавка потрескивала под его тяжестью, поправлял мои пелены и спрашивал:
— Ну, как ты, княжич?
— Хорошо, — отвечал я.
— Ну и ладно, поправляйся, — говорил он, улыбался открытой детской улыбкой, гладил меня по голове, точно кутенка, тяжело вздыхал и уходил, тихонько притворив за собой дверь прибанника.
Берисава была совсем другой. Маленькая, шустрая, весёлая. Но в то же время крепкая и настырная. Она не принимала никаких возражений и отговорок, если считала, что поступает правильно. А считала она так почти всегда. И, надо отдать ей должное, почти всегда оказывалась правой. Именно ей я был обязан жизнью.
А Любава… о ней можно говорить долго. На первый взгляд она ничем не отличалась от тех девчонок, которых я знал. Вот только было в ней что-то такое, что заставляло быстрее биться сердце, а ноги начинали ныть, словно я целый день бежал за оленем, да так и не догнал.
Приятные мурашки пробегали по телу, когда она входила ко мне. Когда садилась рядом. Когда трогала своими мягкими пальчиками мой лоб.
Я не знал, что со мной происходит. Почему эта девчонка вызывает во мне такую бурю чувств?
20 июля 942 г.
Наконец-то три долгих нудных дня прошли. Боль ушла вслед за временем, проведенным в Микулиной бане. Утром дня четвертого Берисава распеленала меня, накормила вареным кабаньим мясом, велела надеть большую чистую рубаху и беленые [43] порты и, поддерживая под руку, вывела на свет Даждьбожий. Голова шла кругом. Ноги в коленках тряслись.
— Это от слабости, — сказала Берисава и усадила меня на большое дубовое бревно, прилаженное к стене бани. — Посиди тут пока, — сказала она. — Если тошнить начнет, Любаву зови.
43
Беленые —
— Хорошо, — ответил я. — Ты за меня не бойся.
— Я и не боюсь. Знаю, что ты мужичок крепкий. Мне на поле надо. Закружилась я с тобой, а жито сыпаться стало. Перестояло. Жатва в разгаре, а Микула один не справляется.
— А Любава где?
— В доме она. Скоро гости будут. Она снедь готовит.
— Отец приедет? — обрадовался я.
— Может, и князь пожалует. — Она почему-то грустно вздохнула. — Ты дыши. Тебе сейчас с силами собираться надо. С Даждьбожьей помощью к вечеру совсем здоровым будешь. Ну, да ладно. Пошла я.
Солнышко ласково пригревало уставшее от долгого лежания тело.
С того момента, как я вышел из беспамятства, постоянная боль в голове не давала мне покоя. И сейчас я радовался ее отсутствию. Радовался утру. Радовался жизни. Я чувствовал себя здоровым. Вот только слабость… так Берисава обещала, что это скоро пройдет.
И лишь смутное ощущение тревоги омрачало день выздоровления.
Сколько раз за эти дни я вспоминал тот бой у Припяти! Вспоминал отца, друзей и того огромного варяга, который едва не лишил меня жизни.
Как я вновь очутился на Древлянской земле? Как попал на подворье Микулы? Где дружина? Что стало со Славдей, Гридей и остальными? Почему я здесь, а не рядом с родителями в Коростене? Вопросы… вопросы…
— Здрав буде, княжич.
Погруженный в свои невеселые мысли, я не заметил, как появилась Любава. Она стояла у входа в дом с большой плетеной корзиной в руках, смотрела на меня и улыбалась.
— А? Что?
— Спрашиваю, как боль твоя, княжич? Ушла ли? — Она поставила корзину на землю, подошла ко мне и села рядом. — Ну? Что молчишь?
— Вроде прошло все, — почему-то смутился я.
— Вроде или прошла? — Любава внимательно посмотрела на меня.
— Прошла, — улыбнулся я.
— Вот и славно, — кивнула она, совсем как Микула.
Посидели. Помолчали.
— Слушай, — не выдержал я, — а что матушка твоя все время бормотала мне на ухо? Ну, когда я в беспамятстве…
— А… так это заговор старый. Говорят, еще от пращуров дошедший. Я его тоже знаю. Слушай. — Она закрыла глаза и прошептала: — Боля ты, боля, Марена Кощевна, покине мя ныне, а приходи надысь. Сильный заговор. Меня как мать научила, так я часто свои болячки заговариваю. Помогает.
— Боля ты, боля… — повторил я, запоминая. — Марена Кощевна… покине мя ныне, а приходи надысь. Правильно?
— Да. Только ты сначала должен ту боль почуять. А потом гнать.
— Понятно. А как я оказался-то здесь? — наконец-то я задал вопрос, который мучил меня в последние дни.
— Так ведь старик-знахарь тебя привез.
— Белорев?
— Кажется, так его звали.
— Один он был?
— Да. Один. Мы как раз ужинать сели. Слышим, Гавча — это собака наша — ну прям разрывается. Матушка всполошилась. Думала, что чужой кто. А это он оказался. Тебя привез. Ты совсем мертвый был. В бане тебя положили. А потом он с моими о чем-то долго шептался. Меня-то спровадили, точно маленькую. Я и не слышала ничего. А потом он снова на коня вскочил и ускакал. Даже не поужинал с нами. А мы с матушкой тебя выхаживать стали. Она же у меня по округе ведьмой слывет. И не таких тяжелых на ноги подымала. Вот прошлой зимой дядьку Сапуна медведь поломал, так думали — все. Мы его, почитай, месяц выхаживали. Ничего. Живехонек. Я же тоже ведьма.