Княжий остров
Шрифт:
Опять наплыла тучка, и заморосил мелкий дождь. Трясина запузырилась, почерпнутая водой, пал мрак ночи. Они уверились, что немцы не сунутся впотьмях, и пришли в обитель. Растопили угасшую печь, тесно улеглись на полу. Егор разом уснул, словно провалился в нежилое…
ГЛАВА III
К полуночи над дубом выяснел месяц, и сокол услышал сквозь чуткую дрему уханье совы в дебрях Княжьего острова. Матерь-Сва повила гнездо свое тут вместе с его давними предками и почиталась у руссов символом Мудрости. Разбуженный сокол открыл глаза и покосился на небо — плат темный Луны в кружевных узорах ясных звездушек. Матерь-Сва царила в ночи и кружила бесшумно над спящей землей, все слыша и видя… Колдобины болота, мороком сокрытые, шевеление гадов в пучине тьмы, переклики сторожей-сверчков в сонной тиши… Мудрая матерь облетала за ночь всю землю, все долы и края, овитые океанами…
Егор Быков крадучись идет через поле, мимо желтени снопов и бессонных каменных богов. Обуревает страх и костенит в ознобе руки его, сжимающие восковые свечи, корит душу спящий ведун из обители, совестит, что полез басурманом на лихое дело… Но какая-то необоримая сила ведет Быкова к затхлой и смертной воронке у кургана. Округ густится лес, дышит и хрустит костьми, колдовским живодерством грозит. Вязнут ноги в густотравье, хочется стремглав убежать, но он идет и идет, помимо воли своей. Вот уж близка навесь леса и различим хвост самолета. Мертвенным пауком по белому кругу бегает и шевелится колченогий крест,
Егор подходит ближе и видит в чаше горку золотых монет с тиснеными на них колосьями. Он взялся за рукоять меча и стер пыль с черенка прикосновением. Загорелись самоцветные каменья, и проявились грызущиеся крылатые волки. В ногах идола каменный резной ящер с золотым солнцем в раскрытой пасти и кровяными рубинами глаз. Подле ящера — яйцо белого камня с кулак величиной. Егора привлекла тонкая щель распила вдоль яйца. Он осторожно снял верхнюю половину и увидел на желтке из янтаря костяную иглу. Испуганно закрыл яйцо и поглядел вверх. Над домовиной сидит на бревне золотой петух, беззвучно кричит, растворив клюв и распушив кованые перья. По левую руку от усопшего груда оружия: наконечники копий, остатки кольчуг и топоров, палиц и ножей. По правую руку стоит закопченный обычный глиняный горшок с торчащими черными костьми. Егор опять берется за меч на поясе идола и с трудом извлекает его из ножен. Меч выкован из неведомого, искрящегося при свече железа, с травленой вязью славянских букв: «Святослав». Егор легонько ударил лезвием по камню, и раздался тонкий колокольный звон… И вдруг затрепетали свечи, опахнуло ветром, и они разом все погасли. Егор в страхе сжимает меч в руке, ничего не видя в кромешной тьме. Что-то обвально рушится с живым вздохом, и обступает его звенящая тишина. Он зажигает трясучими руками свечу и с ужасом видит, что вход завален землей. Егор подскакивает туда, роет мечом, выгребает ладонями липкую землю, а она все рушится и плывет под ноги, не давая хода. В отчаянье он со всей силы втыкает меч по рукоять в рыхлую хлябь и слышит могильный стон… Вдруг кто-то больно ударяет его по щеке, и Егор вопит, отбивается мечом от ползущих со всех сторон гадов и тут же видит перед собой светлый лик старца Серафима… В его руке горит свеча, а рядом испуганные лица Окаемова и Селянинова.
– Что с тобой?! Орал как резаный, — прошептал сержант. Чуть карачун со страху не хватил, когда ты врезал мне сонному по морде. Ну, думаю, все-е… немцы прихватили.
Ошалевший Егор потряс головой и обрадованно выдавил:
— Приснилось…
С трудом разжал закостеневший кулак правой руки и недоуменно поглядел на левую кисть. Большой палец на ней саднил, как от ожога наплывшего со свечи воска.
— Да у вас лицо белей полотна, как у мертвого, — проворчал Окаемов Егору, укладываясь спать.
— Крястись — Серафим кивнул на божницу. — Крястись! Сыру землю оручи, смерть кликаць ходиць душа твоя. Крястись святому радзицелю!
Егор перекрестился, чтобы ублажить старца, и краем глаза поймал усмешку Окаемова. Тот проговорил:
— Когда недоля пристигнет и большевики Бога чтут? Как же… неохота помирать… Не обижайтесь, Егор Михеевич, ведь сразу же полегчало. Ведь так?
— Полегчало…
— У нашего Барского села такая церква распрекрасная и богатая была… С Вологды понаехали, закрыли, — раздумчиво обронил Селянинов. — Теперь старикам хоть кусту молись. Их-то зачем перековывать. А попов сколь гнали через нас на Соловки… Страх вспомнить! А вишь… Человек перекрестился, и помогло. Я ить тоже втихомолку крещусь, особо когда нас немец снарядами молотил, может, и жить остался поэтому… Не нами придумано, не нам и погибель обычаям творить!
— А вы разве не комсомолец? — спросил Окаемов.
— Батяню кулачили, кто меня примет… Детворы полна изба, целая дюжина, вот миром и обжились маленько, две коровы, пара лошадей… В кулаки и записали. Слава Богу, что не успели сослать, послабление вышло. Но скотинешку загребли подчистую, лебедой спасались от голодной смерти. Да все одно в подкулачниках вырос, едва в пахари выбился… Не доверяли…
Серафим внимал им, щурил в думах глаза и вдруг достал из-за нар гусли. Все трое гостей разом умолкли и затаились. Ровно горела свеча на божнице, пальцы Серафима резво ударили по струнам. И Егору почудилось, что шатануло стены обители от мощного их взрыда и плача человечьего. Запел Серафим враз помолодевшим и набрякшим силой голосом. Он пел с закрытыми глазами, раскачиваясь: то откидываясь к стене, то коршуном нависая над гуслями. Играл незнакомую Окаемову былину. Слова текли с губ старца очень древние и малопонятные, но разум внимавших их людей улавливал суть прозрением и памятью. И души их взлетели на простор, поднятые лебедиными крылами гуслей, и увидели глаза стародавнюю быль о двух влюбленных, живших в сильном племени у могучей реки именем Ра…
Сей круг обережный в науку и здраву Славянскому роду во память навечно… Врагам на погибель, а Богу во славу! Так зло беспредельно, а мы так беспечны… Мигнули столетья Перуна зарницей, И алчущий змей вполз по отчему Древу… Влюбились друг в друга охотник с девыцью, Взроптало все племя, взгордилось до смерци, Зловредничал каждый за красную деву, За дочерь вождя извелико прекрасну… Чтоб в племени распрь кровяную не сеять, Прогнал вождь двоих на погибель из дома, Любимую дщерь он отвергнул навеки… Ушли они, жили беспечно на бреге Реки величавой, Ра — к солнцу бегущей, В Сварога кочевье… Жалели друг друга, спасали от зверя, Кормились охотой и сбором кореньев. И вдруг! Объявилось откуда-то племя От Поньскаго моря — лохматых зиадов. И стали жить рядом… И зависть таили зиады, увидев Лад пару изгнанных и ликами белых, Душой неразлучных, веселых и смелых. И жрец их нашептывал мужу той девы, Медовые речи глаголил в усладу, Лукаво и тайно, с улыбочкой гадкой: «Зачем тебе женщина эта, охотник? Приди к нам и сватай любых крутобедрых, Бери много жен, пышных передо и телом»…. Не стал муж блазниться и в стан их не ходит, Не слушал жреца и во счастии с прежней… Тогда жрец к жене стал шакалом ластиться, Нашептывал в уши. глаза маслил негой: «Зачем тебе увспень сей, он не может Тебя защитить, украшенья навесить… Смотри, Наши воины грозны и сильны, И члены У них все мощны, и богатство… Ты брось поскорей своего недотепу, И к нам уходи за любого… со златом, Ты будешь и в неге…» ..Смеялась над ним руса гордая дочерь, И дланью живот свой потрогала нежно. И боле она не осталась в лесу ли, У берега Ра полноводной без мужа. Страшилась зиадов вонючих, поганых И верой и телом! И вот девять лун миновало, и муж ей Сплел люльку из ивы плакучей охранной, Все млада дитя ожидая в терпенье. Рожала она на холме, над рекою… И только успела младенца увидеть И ладе его показать, чуять радость… Как злы и свирепы зиады настигли! Убиша обоих, глумились над ними… Бесися от крови… Но видят вдруг — люлька огнем засветилась, Дитя в ней сияет и ручками машет. Велит жрец копьем заколоть — не выходит! Сгорает копье, не достигнув младенца. А стрелы подавно как пух палит пламя. Ничто не берет сироту золотого, Хранят его Боги и бесят зиадов… Тогда черный жрец сам метнулся на пламя И смог лишь ногою ударить по люльке… И сажею сизой извился на ветер, И вонью истек, пуще падали мерзкой… А люлька на волны могучи скакнула И вниз поплыла по реке синегривой, Плыла долго так и сияла, как солнце. Дитя беззаботно в той люльке качалось… Смотрело на звезды — глаза видя дедов, Могучего Рода небесную силу. Внизу по течению бысть племя — Анты! И волхв их узриша плывущее чудо. Присипил руками до брега крутого И поднял из люльки младенца златого. И молвил сей волхв, обращайся к роду: «Чей сей дитя?» — Мой — сей дитя, — откликнулся старец, Сынов потерявший на сечах и водах, Один в целом свете оставшийся корень. И стал он растить и лелеять мальчонку. Учил меч держать и богам поклоняться, Водил ночью в поле под взоры Вселенной, Дедов звездоглазых смотрящих потомка… А он трепетал весь сердчишком и клялся Достойным быть предков, и сильным, и смелым… Потом спас весь род этот муж огнеликий, Власами ковыльный и знаньем могутный. Увел дном Миотского моря от смерти, От полчищ поганых хазар и зиадов… Вода расступилась, и шли через рыбы… От Сурожа, предков оставив могилы… И звали его МОИСЕЙ, первым словом Был назван, какое услышали боги Из вечи Трояни… Бог — Рода посланник! Дажьбоговы внуци се племя зовется. Семь лет в нем Христос у волхвов был в ученье. И после того, как вернулся за море… Распят был! Зиады его погубили, узрили они в нем Пророка-Сварога, Небесного Бога добра и знаменья, Себе на погибель узрили и вере, Своей жесткосердной, кровавой и злобной. От жертв неразумных… Доселе пускают все стрелы и копья… Но тщетно… Ведь Солнца они не достигнут, Пускают злословья, и храмы скверняют, И в жертвенной крови славян силу ищут. Но Бог русский крепче! А зло все бессильней! Клокочет и ярится племя зиадов, Антихриста племя, тельца неживого, Во дьявольской страсти попрания мира И жадности лютой коварства Кощея. Ползет их нечистая сила и губит, Добро, и веселье, и распри наводит, И травит людей друг на друга с оружьем. Вот зри! Их кощун мчит к святой колыбели, Где солнцем сияет младенец Арины… У берега Ра, нашей Волги-Итиля… Сгори же ее враже семя И пеплы развей…Струны рокотали, и новые видения вставали перед глазами гостей Серафима. Слышался в их ритме конский топот и звон мечей, завывание ветра и хлесткие удары волн о борта стругов. Егору чудилось море и шелковый алый парус над головой. Попутный ветер гнал струги россов с богатой добычей от греков. На корме задумчиво сидел воин в скромной белой одежде с мечом у пояса… на эфесе меча грызлись крылатые волки… У воина вислые усы и бритая голова с прядью-чубом осельца через ухо с золотой серьгой. Егор ясно видел этого воина и слушал вместе с ним бородатого старца с гуслями резными на коленях. Вещун пел славу победам князя и ратникам смелым его, победившим злых хазар и с греков дань собравшим. Соленые брызги летели в струг, и бились волны, и дул ветер в паруса из алой паволоки, и рокотали струны, князя думы теша…
* * *
Серафим побудил их на заре. Сварил кутьи, устроил стол на зеленой травице под дубом. Она светилась рдяным бисером росы в лучах восходящего солнца. Звенели пчелки на полете у бортей-дуплянок, и неугомонно свиристели птахи в лесу. Егор опасливо поглядел на темных молчаливых идолов за полем и развороченный взрывом курган. Отчетливо помнился диковинный сон о богатствах несметных под ним.
Они умылись из чистого родника у дуба, поели кутьи и туг заметили, что Серафим одет по-дорожному: через плечо его обвисла ветхая сума и посох в руке.
— Угодьюшко порушил ворог, — печально промолвил он, оглядывая свое поле и курган, — ходзици треба добры людзи… мя немци не тронуть, коль ждуць вас за топью. Коль нет их тамо, призову сумой ходзиць. Дай же вам Боже!
Серафим поманил рукой Егора и повел в избушку. Быков недоуменно оглянулся на Окаемова и Николая и увидел взмах руки Ильи, мол, иди-иди…
Старец впустил его впереди себя, закрыл дверь, зажег свечу на божнице и обернулся.
— Руци дай, благословлю, — он снял тяжелый крест с божницы, поднес Егору, — целуй…