Княжий сыск. Ордынский узел
Шрифт:
Князь уехал, толпа, обсудив новость, разошлась.
На пиру депутация новгородских гостей с изъявлениями живейших благодарностей за милости московского владетеля вручила Ивану Даниловичу великолепную, с золочёным тиснением и серебряной застёжкой в которой горел большущий изумруд-смарагд, поясную сумку-калиту.
Глава третья
Прямо только вороны летают
Дядька Никифор моему скорому отъезду очень опечалился. Мне показалось, он даже пустил слезу. Но удачно скрыл это, долго
– Далёко тебя князь посылает? – полюбопытствовал.
– В Новгород, батя, – убедительно соврал я.
– А чего, в Новгород так в Новгород, ты человек служивый! – вздохнул он и больше вопросов не задавал. – А твоего каурого перековать бы, на передней правой подковка-то хлябает. Ну, давай, не стой, проходи, спрыснем дорожку. Сало в подклети, брага там… под… ну, в общем, ты найдешь…
– Так пост же.
– Воинов пост не касается, – без тени сомнения заявил дядька.
В то вечер мы нашли все дядькины заначки. И что самое удивительное, когда я утром смог выползти взьючивать коня, жеребец оказался уже перекованным. Как дядька в таком состоянии не перепутал лошадиные ноги, было загадкой.
– Я её, ногу то есть, с вечера пометил, – открыл он тайну. – А не любит настоящего мужеского запаху, кусается, стервец! Пришлось полбуханки хлеба скормить, что б его не тошнило. Зато сейчас, гляди, каким молодцом!
Дядька засмеялся и хлопнул конягу по холке. Животное подогнуло ноги и, закатив глаза, рухнуло на бок.
– Обморок что ли? – дядька чуть огорчился. – Ну, ничего, полежит, оклемается, и поезжайте с Богом помаленьку. С Машкой-то простишься?
– Ты что, не помнишь? Мы ж вечером к ним вместе с тобой попёрлись прощаться, нас мать Яганиха обоих с порога турнула. Сегодня совестно им и на глаза показываться. Ладно, увидишь Машутку, передашь ей берестину и скажешь, что ненадолго в этот раз уехал.
– Скажу… – дядька посмотрел на непонятные для него закорючки, которые я нацарапал на бересте. – Давай, присядем на дорожку…
Указанье князя Ивана я не выполнил, и в Москву на пути из села заглянул снова. Не то что бы в сам город, а в недалёкий от него Данилов монастырь. Тут мало что изменилось с тех лет, когда я жил в нём мальчишкой. Та же торная дорожка, бегущая среди строевых сосен, те же огороды на подъезде, та же невысокая изгородь, через которую можно увидеть шатровую крышу храмовой колокольни и тесовые, с желобами, крыши некоторых монашеских келий, окружавших церковь.
Ворота монастыря были распахнуты настежь, и в них мне повстречались две старушонки-богомолки, беседовавшие с послушником. Бабки были одеты в одинаковые белёсо-серые от многократных стирок ветхие салопы, но у обеих на ногах красовались новенькие лапти, а на головах тоже совершенно новые белые нарядные платки. То и другое, без сомнения, они до самой Божьей обители несли в заплечных сумах. Послушник, мужик лет сорока, указывал богомолкам на боковую тропку, ведущую, как хорошо мне помнилось, в странноприимный дом, а затем обернулся ко мне:
– Здравствуй,
Я едва удержался, чтоб не рассмеяться: впору было подумать, что свои врата мне открыло Берендеево царство, и общаться с монахами предстоит высоким языком былин про Владимира Красно Солнышко и незабвенного Илью Муромца.
– Ой, ты, гой-еси, любомудрый мних! – ответил я, спрятав улыбку и кланяясь остолбеневшему от таких оборотов мужичку. – Да не скажешь ли ты мне, калику перехожему, жив-здоров ли будет отец Нифонт?
– Жив, слава Богу – уже вполне нормальным языком сказал послушник и, почесав заросший кадык, добавил с намёком. – А насчет здоров – не знаю, он пост всегда тяжело переносит.
Про эту особенность моего духовного наставника я хорошо помнил. И загвоздка была вовсе не в еде: отче Нифонт мог обходиться без пищи неделями. Другое дело, что в обычные, не постные, времена года крышки глиняных крынок, в которых Нифонт хранил самолично изготовленный отличный стоялый мед, поднимались его рукой раз пять за день…
Святого отца я застал в его келье как раз замершим в большой задумчивости перед голбцем, где и покоились в холодке вожделенные сосуды.
– Крепка вера наша православная! – громко сказал я.
Отец Нифонт, не вздрогнув, неспешно обернулся ко мне и совершено спокойно, будто мы расстались вчера, молвил:
– Сказано апостолом Матфеем: «Если правая твоя рука сооблазняет тебя, отсеки её и брось от себя…». Сашка, у тебя меч при себе?
– Нет, отче. Можно, конечно, воспользоваться пилой, но как ты потом сможешь переписывать летописи?
– Ты прав. Ну, здравствуй, здравствуй, блудный сын, – он привлёк меня к себе и похлопал по спине. От него пахло чем-то тёплым и домашним. Я, действительно, почувствовал себя блудным сыном.
– Проходи, гость дорогой, – продолжал монах, – я как раз отобедать собирался. Давай водичкой полью, умоешься с дороги.
Отца Нифонта в моем представлении что-то очень роднит с дядькой-кузнецом. Внешне разница огромная: дядька большой, широкогрудый, с тяжёлыми руками, на которых резко выделяются вспухшие вены, а Нифонт – весь из округлостей, узкоплечий, с животом-шариком. Но я, глядя на любого из них, сразу вспоминаю о втором, видимо, потому, что никто другой так сильно не повлиял на мое воспитание в отрочестве. Они взаимно дополняют друг друга – сила и ум. А отец Нифонт ой как умён!
Нифонт, пожалуй, один из самых старейших насельников монастыря, прожил здесь уже лет тридцать. Менялись игумены, приходили и уходили послушники, кого-то постригали в монахи, кто-то из монахов шёл в дальние места и рубил там новые монастыри и скиты; и только отец Нифонт сидел тут твёрдо, как скала, храня заветы отцов-основателей монастыря. Ему уже не раз предлагалось возглавить монастырскую братию, стать игуменом, но он, печально шмыгая мясистым красным носом, отнекивался по-книжному, на старославянском, каким в народе давным-давно не пользуются: