Княжна Джаваха
Шрифт:
— Запоздалое раскаяние, г-жа Джаваха. Впрочем, лучше поздно, чем никогда.
— Ах, нет! ах, нет, monsieur Церни… — не помня, что говорю, лепетала я, — не уходите… Зачем бросать место из-за глупой выходки глупых девочек… Простите меня, monsieur Церни… Это было в первый и последний раз. Право же… это такая мука, такая мука… — и, совсем забывшись в моем порыве, я закрыла лицо руками и громко застонала.
Когда, отняв руки, я взглянула на Церни, то не узнала его преобразившегося лица: до этой минуты злые и насмешливые глаза его страшно засветились непривычной лаской, от
— Госпожа Джаваха! — несколько торжественно произнес он, — я вас прощаю… Ступайте объявить классу, что я и вас и всех их прощаю от души…
— Ax, monsieur Церни, — порывисто вырвалось у меня, — какой вы великодушный, милый! — и быстрее стрелы я помчалась назад по коридору обратно в класс.
Там все по-прежнему сидели на своих местах. Только Краснушка — виновница печального случая — и еще две девочки стояли у доски. Краснушка дописывала на ней белыми, крупными буквами последнюю строчку.
Надпись гласила:
«Княжна Ниночка Джаваха! Мы решили сказать тебе всем классом — ты душка. Ты лучше и честнее и великодушнее нас всех. Мы очень извиняемся перед тобою за все причиненное нами тебе зло. Ты отплатила за него добром, ты показала, насколько ты лучше нас. Мы тебя очень, очень любим теперь и еще раз просим прощения. Княжна Ниночка Джаваха, душка, прелесть, простишь ли ты нас?»
После слова «нас» стояло десять вопросительных и столько же восклицательных знаков.
Могла ли я не простить их, когда кругом улыбались детские дружеские личики, когда четыре десятка рук потянулись ко мне с пожатием и столько же детских ротиков — с сердечным, дружеским поцелуем. Я засмеялась тихо и радостно, быстро схватила мел и подписала внизу такими же крупными каракулями:
«Да, да, прощаю, забываю и люблю вас также всех ужасно!»
И потом, внезапно вспомнив только что происшедшее, подмахнула ниже:
«И Церни простил: он остается».
В ту же минуту дружное «ура!» вырвалось из груди сорока девочек.
Соседняя дверь отворилась, и в нее просунулась седая голова классной дамы соседних с нами шестых.
— Вы с ума сошли, mesdames! рядом уроки, а вы кричите, как кадеты, — прошипела она. — Я пожалуюсь m-lle Арно.
Мы, действительно, сошли с ума. Мы целовались и смеялись, и снова целовались… Вся эта маленькая толпа жила в эту минуту одной жизнью, одним сердцем, одними мыслями. И я была центром ее, ее радостью и гордостью!
Преграда рушилась… Я нашла мою новую семью.
Глава VI
Ложь и правда. Люда Власовская
Моя жизнь в институте потекла ровно и гладко. Девочки полюбили меня все, за исключением Крошки. Она дулась на меня за мои редкие успехи по научным предметам и за то исключительное внимание, которое оказывал мне теперь класс. Еще Маня Иванова не взлюбила меня потому только, что была подругой Крошки. Остальные девочки горячо привязались ко мне. Равнодушной оставалась разве только апатичная Рен — самая большая и самая ленивая изо всех седьмушек.
Теперь мое слово получило огромное значение в классе. «Княжна Нина не соврет», — говорили девочки и верили мне во всем, как говорится, с закрытыми глазами.
Мне была приятна их любовь, но еще приятнее их уважение.
«Радость-папа, — писала я, между прочим, в далекий Гори, — благодарю тебя за то, что ты выучил меня никогда не лгать и ничего не бояться…»
И я рассказала ему в письме все, что со мною произошло.
Как удивился, должно быть, мой папа, получив такое письмо от своей джанночки, — удивился и… обрадовался.
Классные дамы — не только милая, снисходительная и добродушная Генинг, но и строгая, взыскательная Арно — относились ко мне исключительно хорошо.
— Вот ученица, на которую можно положиться вполне, — говорила последняя и в первый же месяц моего пребывания в институте занесла меня на красную доску.
Я не понимала, чем я заслужила подобное расположение. Я делала только то, что диктовало мне мое сердце. «Разве не обязанность каждого человека говорить правду и поступать правильно и честно?» — думала я.
Ложь была мне противна во всех ее видах, и я избегала ее даже в пустяках. Как-то раз мы плохо выучили стихотворение немецкому учителю, и в этот день журнал наш украсился не одним десятком двоек и пятерок. Даже у меня, у Крошки и Додо — лучших учениц класса — красовались нежелательные семерки за ответ.
— Schande! [45] — сердито, уходя из класса, бросил нам, вместо прощального приветствия, рассерженный немец.
Пристыженные сошли мы в столовую к обеду и еще больше смутились, увидя там maman в обществе нашего почетного опекуна и министра народного просвещения. Последнего мы дружно боготворили со всею силою нашей детской привязанности.
45
Schande! — Стыдно! (нем.)
Небольшой, очень полный, с седыми кудрями, с большим горбатым носом и добродушными глазами — он одним своим появлением вносил луч радости в институтские стены. И любил же детей на редкость, особенно маленьких седьмушек, к которым питал особенную нежность.
— Уж вы меня простите, — обратился он к старшим, у которых было уселся за столом, чтобы разделить с ними скудный институтский завтрак, — а только вон мои «моськи» идут! (маленьких воспитанниц он почему-то всегда называл «моськами») — и, спеша и переваливаясь, он опередил нас и, встав в первой паре между Валей Лер и Крошкой, прошел так через всю столовую к нашему великому восторгу.
— Что ж вы на урок к нам не заходите, Иван Петрович? — бойко выскочила вперед Бельская.
— Некогда было, мосенька, — отечески тронув ее за подбородок, ответил министр. — А какой урок был?
— Немецкий.
— Ну, и что же?.. Нулей, поди, не оберешься в журнале?
— Вот уж нет, — даже оскорбилась подобным замечанием Кира Дергунова, получившая как раз единицу в этот урок.
— Так ли? — забавно-недоверчиво подмигнул шутивший министр.
— Вот уж верно. Я десять получила.