Княжна Джаваха
Шрифт:
Постепенно, однако, былые воспоминания потянулись бесконечной вереницей в моих мыслях… Мне вспомнился чудесный розовый день… шумный пир… возгласы тулумбаши… бледная, тоненькая девушка… мой храбрый красавец папа, бесстрашно несшийся на диком коне… И надо всем этим море цветов и море лучей…
Я так углубилась в мои мысли, что не заметила, как внезапно стихло пчелиное жужжанье учивших уроки девочек, и только опомнилась при виде начальницы, стоявшей в трех шагах от меня с какой-то незнакомой скромно одетой дамой и маленькой потешной чернокудрой девочкой, похожей на цыганенка. Меня поразил вид этой девочки, с громадными,
Я не слышала, что говорила maman, потому что все еще находилась в сладком состоянии мечтательной дремоты. Но вот, как шелест, пронесся говор девочек, и новость коснулась моего слуха:
— Новенькая, новенькая!
Maman поцеловала девочку, как поцеловала меня два месяца тому назад при моем поступлении в институт, так же перекрестила ее и вышла в сопровождении чужой дамы из класса.
Новенькая осталась…
Пугливыми, робкими глазками окидывала она окружавшую ее толпу девочек, пристававших к ней с одними и теми же праздными вопросами, с какими приставали еще так недавно ко мне.
Новенькая отвечала застенчиво, стесняясь и конфузясь всей этой незнакомой толпы веселых и крикливых девочек. Я уже хотела идти ей на выручку, как m-lle Арно неожиданно окликнула меня, приказав взять девочку на мое попечение.
Я обрадовалась, сама не зная чему. Оказать услугу этой маленькой и забавной фигурке с торчащими во все стороны волосами, иссиня-черными и вьющимися, как у барашка, мне показалось почему-то очень приятным.
Ее звали Люда Власовская. Она смотрела на меня и на окруживших нас девочек не то с удивлением, не то с тоскою… От этого взгляда, затуманенного слезами, мне становилось бесконечно жаль ее.
«Бедная маленькая девочка! — невольно думалось мне, — прилетела ты, как птичка, из далеких стран, наверное, далеких, потому что здесь, на севере, нет ни таких иссиня-черных волос, ни таких черных вишенок-глаз. Прилетела ты, бедная птичка, и сразу попала в холод и слякоть… А тут еще любопытные, безжалостные девочки забрасывают тебя вопросами, от которых тебе, может быть, делается еще холоднее и печальнее на душе… О! я понимаю тебя, отлично понимаю, дорогая; ведь и я пережила многое из того, что испытываешь ты теперь. Но, быть может, у тебя нет такой сильной воли, как у меня, может быть, ты не в состоянии будешь пережить всех тех невзгод, которые перенесла я в этих стенах…»
И, грубо оборвав начинавшую уже поддразнивать и трунить над новенькой Бельскую, я постаралась приласкать бедняжку, как умела.
Она взглянула на меня благодарными, полными слез глазами, и этот взгляд решил все… Мне показалось вдруг, что ожил Юлико с его горячей преданностью, что Барбале послала мне привет из далекого Гори, что с высокого синего неба глянули на меня любящие и нежные очи моей деды… Маленькая девочка с вишневыми глазками победила мое сердце. Я смутно почувствовала, что это друг настоящий, верный, что смеющаяся и мечтательная Ирочка — только фея и останется феей моих мыслей, а эту смешную, милую девочку я точно давно уже люблю и знаю, буду любить долго, постоянно, всю жизнь, как любила бы сестру, если б она была у меня.
Счастье мне улыбнулось. Я нашла то, чего смутно ждала душою во всю мою коротенькую детскую жизнь… Ждала и дождалась. У меня теперь был друг, верный, милый.
Глава VII
Принцесса Горийская показывает чудеса храбрости
Гнилая петербургская осень по-прежнему висела над столицей, по-прежнему серело небо без малейшей солнечной улыбки, по-прежнему кончались одни уроки и начинались другие, по-прежнему фея Ирэн, всегда спокойная, ровная, улыбалась мне при встречах, а между тем точно новая песенка звенела в воздухе, веселая весенняя песенка, и песенка эта начиналась и кончалась одною и тою же фразой:
«С тобою Люда! твой друг Люда! Твоя галочка-Люда!»
Я назвала ее галочкой потому, что она, по-моему, на нее походила, такая смешная, черненькая, маленькая, с такими круглыми птичьими глазками.
Ее все полюбили, потому что нельзя было ее не любить, — такая она была славная, милая. Но я ее любила больше всех. И она мне платила тем же. Одним словом, мы стали друзьями на всю жизнь.
Когда ей было тяжело, я уже видела это по ее говорящим глазкам, в которых читала, как в открытой книге.
Она привязалась ко мне трогательной детской привязанностью, не отходила от меня ни на шаг, думала моими мыслями, глядела на все моими глазами.
— Как скажет Нина… как пожелает Нина… — только и слышали от нее.
И никто над нею не смеялся, потому что никому и в голову не приходило смутить покой этого кроткого, чудного ребенка.
И потом ее охраняла я, а меня уважали и чуточку побаивались в классе.
Одна только Крошка временами задевала Люду.
— Власовская, где же твой командир? — кричала она, завидя одиноко идущую откуда-нибудь девочку.
Я узнавала стороной проделки Марковой, но прекратить их была бессильна. Только наша глухая вражда увеличивалась с каждым днем все больше и больше.
Люда приехала из Малороссии. Она обожала всю Полтаву, с ее белыми домиками и вишневыми садами. Там, вблизи этого города, у них был хутор. Отца у нее не было. Он был героем последней турецкой кампании и умер как герой, с неприятельским знаменем в руках на обломках взятого редута. Свою мать, еще очень молодую, она горячо любила.
— Мамуся-кохана, гарная мама, — постоянно щебетала она и вся дрожала от радости при получении писем с далекой родины.
У нее был еще брат Вася, и все трое они жили безвыездно со смерти отца в их маленьком именьице.
Все это рассказывала мне Люда, после спуска газа, в длинные осенние вечера, лежа в соседней со мною жесткой институтской постельке. Не желая оставаться в долгу, я тоже рассказывала ей о себе, о доме. Но о тех страшных приключениях, которые встречались в моей жизни, я умолчала. Я не хотела пугать Люду — робкую и болезненно-впечатлительную по природе. Довольно было с нее и тех рассказов, которые с таким восторгом слушались институтками в вечерний поздний час, когда классная дама, поверившая в наш притворный храп, уходила на покой в свою комнату. Тут-то начинались настоящие ужасы. Киpa Дергунова отличалась особенным мастерством рассказывать «страсти», и при этом рассказывала она «особенным» способом: таращила глаза, размахивала руками и повествовала загробным голосом о том, что наш институт когда-то был женским монастырем, что на садовой площадке отрыли скелет и кости, а в селюльках, или музыкальных комнатах, где институтки проходили свои музыкальные упражнения, бродят тени умерших монахинь, и чьи-то мохнатые зеленые руки перебирают клавиши.