Кочубей
Шрифт:
— Шо ты водой меня полоскаешь?
— Одеколончик давно вышел, — оправдывался парикмахер. — Раньше, бывало, выедешь в Пятигорск за косметикой. А там приятели. В Кисловодск, в Ессентуки, бывало, приедем, по маленькой раз, по маленькой два… дамочки…
Кочубей закрыл глаза.
— Это в другой раз, в другой. Просю тебя, скажи, як добре организовались камышане?
— Ну, раз боятся их, выходит, неплохо. Чтоб не было ошибки, по всем селам виселицы.
— Вешают? Кого? — тревожно спросил Кочубей.
— Больше коммунистов-большевиков,
— Говори, кого вешают, — раздражался комбриг, — может, узнаю кого.
— Ну, я могу только про своих, которых в городе. Плотника Филатова, Шаховцева…
— Еще кого?
— Мартыщенко, матроса…
— Еще?
— Орла.
— Шо ты мелешь! Неужель и орла повесили проклятые кадеты? До птицев добрались.
— Матроса Орла — коммуниста… Куритова, Гипсиса.
— Будет, будет, — отмахивался комбриг, — брешешь ты! Як можно столько? Що ж они не убегли? — Кочубей ловил руку парикмахера. Цепляясь за нее, добрался до уха, шептал горячо и хрипло: — А Ахмета, Роя, Левшакова, братана моего Игната? Володьку? Моих орлов…
— Про таких не знаю, ей-богу, не знаю, — отнекивался парикмахер, — не было про этих людей слухов. Что не слыхал, то не слыхал.
Парикмахер собрал инструменты в ручной чемоданчик и на цыпочках вышел. Кочубей удовлетворенно откинулся на подушки.
— Мабуть, ушли хлопцы в камыши аль до товарища Орджоникидзе, — прошептал комбриг. — Як же меня зацу-рали?
Память его не могла восстановить картину последнего боя. Видно, в бреду говорил тогда он с начальником штаба. Верил пленный комбриг, что остались жить и гуляют на свободе его друзья-соратники.
Вернулась сиделка, рыхлая женщина с испуганными глазами. Она принесла молоко. От кувшина сквозь подгорелую пенку шел пар. Женщина сполоснула чашку и начала наливать в нее молоко.
— Подведи меня до окна, товарищ женщина, — попросил Кочубей, приподнимаясь.
Сиделка бросила наливать молоко и отерла руки. Подхватила его под мышки, с трудом поворачивая больного, пока он старался попасть ногами в войлочные туфли. Кочубей, поддерживаемый сиделкой, приближался к окну, широко расставляя худые ноги, на которых кальсоны болтались, как на палках.
Подоконник был покрыт тонким слоем пыли. Кочубей навалился на подоконник грудью. Локтем распахнул окно, протянул наружу светлые исхудавшие кисти рук. Ветер, обычно утихающий на ночь и снова начинающийся с утра, еще не дул. Кочубей пошевелил пальцами.
— Нету ветра. Гарно як поют кочеты. Як в Суркулях. Товарищ женщина, вот так и у батьки моего спивали кочеты, когда был я маленький…
Кочубей говорил с сиделкой не оборачиваясь. Он не видел, как смахнула женщина слезу с ресницы и отвернулась к стене. Кочубей бормотал:
— Добрые трубачи эти кочеты, добрые… Зорю поют, радуются… Ветру нету, бури нету, кочету радость великая…
Было удивительное спокойствие в воздухе, поэтому так звонко раздавалось это бесчисленное «кукареку». Петухи орали во внеурочное время, точно решившись вдоволь накричаться, пока не воет циклон и в горло не летит горячий астраханский песок. Кочубей улавливал знакомое ему хлопанье крыльев горластой птицы, взлетающей на забор. Видел, как две хохлатые курицы вылезли из-под амбара. Попыжась, встряхивались, выбивая вчерашнюю пыль. Чирикали заливисто и продолжительно какие-то невидимые птички, — может, это были простые, заурядные воробьи. Басовито мычали телята.
Где-то стучали подводы, и пленному комбригу мерещилось, что это окованные хода обозов его бригады, что едут, покачиваясь в седлах, казаки, трепыхаются алые сотенные значки и впереди сотен, поблескивая серебром и золотом, гарцуют сотенные командиры. Растянулись сотни на десятки верст, а видны ясно все, до одного, и те, кто на ровном шляху, и те, кто опускается в балки, и те, которые, поторапливая коней, проскакивают студеные быстрые речки. Кочубей, вздрогнув, провел ногтями по пыльному подоконнику.
— Где ж все други мои, товарищи? Где вы, товарищи дорогие? Какая вам слава?
Около окна прошел часовой, мельком взглянувший на Кочубея. Шаг часового был мягок, упруг. Он оставлял следы на черном, точно размельченном на жерновах, песке.
— Ой, и далеко отсюда до товарища Ленина, — прошептал Кочубей, — ой, як далеко! А як там Кубань родная? Мабуть, великие зараз на Кубани пожары.
Гонялись друг за другом стремительные ласточки. Щебетали, переворачивались. Их белые брюшки сверкали, как перламутр.
Снова прошагал часовой. Бросил в окно короткое приказание:
— Окно закройте. Скоро поднимется ветер.
Еще не распустившиеся листья акации начали трепыхаться. Зашумели верхушки. Собаки принялись выть. Сейчас они спрячутся под сараи и амбары этого турлучного городка, прозванного мрачным именем — Карабаглы. Ласточки исчезли. Ветер усиливался, но еще не было пыли. Песок только поднимается в пустыне, и минут через сорок с северо-востока появится бурое облако циклона.
Кочубей сам добрел до кровати. Сиделка подала воды. Он лязгал зубами, пытаясь поймать край стакана.
— Пустить, я подремаю.
Сиделка перешла к столу, принялась за вязанье. Под одеялом очерчивалось щуплое небольшое тело больного. Женщина оставила вязанье и долго глядела в сторону кровати будто невидящими глазами. Больной тяжело дышал и бредил…
Снаружи завывало. Ритмично хлопал, очевидно плохо привязанный, ставень. В комнате становилось душно…
Адъютант генерала ждал, когда проснется больной. Адъютант был пожилой щеголеватый офицер, сытый и добродушный. Он протирал пенсне, глядел близорукими навыкате глазами в сторону кровати, снова надевал пенсне. В руках его была бумага, которую он должен был огласить Кочубею. Из ставки, от самого Деникина, пришло помилование пленнику. С помилованием пришел и довольно солидный чин.