Кочубей
Шрифт:
— Як моё, тату? — девушка отняла руки от заплаканного лица и глядела на старика изумлёнными глазами.
— Твоё, доненько... Оце всё твоё буде: и Батурин, и Киев, и Черкасы, и Луцк, и Умань, и Львив, и Коломия, и вся Червона Русь, и Прилуки, и Полтава, всё твоё, як они твоя запасочха червонепька, як оци твои корали на шiйци биленькiи… Тоби жалко мене, дочечко моя?
— Жалко, тату.
— И твои очнията карiе плакатнмуть на моей могильци?
— Тату, тату!
Девушка опять заплакала. Мазепа опять начал утешать её.
— Ну, годи-годи,
— Хочу, таточко...
— И ты будешь до мене старого ходыти, як теперь прiйшла, рыбочко!
— Буду... хочь кожен день…
— И ты не скучатимешь с старым собакою?
— Ну, яки бо вы, тату!
— Так не скучатимешь?
— Не скучатиму... я таки буду жити з вами.
Опять загадочным светом блеснули старые, помолодевшие глаза гетмана.
— А твои батько й мати? — нерешительно спросил он.
— Та то ничого... вин добрый... А мати, може, й вони ничого...
— А сама ты хочешь до мене?
— Та хочу ж бо! Яки вы!
Мазепа задумался. Он хотел ещё что-то сирость, но не решился.
— Так будемо жити, — сказал си после непродолжительного молчанья. — Ты глени даси и здоровье, и мододiи годы... А я вже думав кинчати мои писеньку... А писня моя тильки ще зводиться...
Куда девалась и подагра, и хирагра! Мазепа бодро заходил по комнате. Седая голова его гордо поднялась, и просветлевшие глаза глядели куда-то вдаль...
— Чи чит, чи лишка?.. Чи Петре, чи Карло, — бормотал он, нетерпеливо встряхивая головою, словно бы на неё садилась докучливая муха. — О, Семёне, Семёне Палию... мы ще не мирялись с тобою... Помиряемось... чи чит, чи лишка... О, моё сонечко весиннее!..
V
Семён Палий... Почему Мазепа вспомнил о нём при воспоминании о Петре и Карле? И почему он желал бы с ним помериться?
Эти вопросы очень беспокойно занимали Мотрёньку после её свидания с Мазепой, да и многие другие мысля наводнили её впечатлительную головку после разговора с старым гетманом, разговора, подобного которому она ещё ми разу не вела в жизни ни с Мазепой, ни с кем-либо другим.
И что сталось с гетманом? То он ищет могилы, говорит, что встосковался на этом свете, не глядел бы на мир Божий в своём одиночестве; то обещает ей, Мотрёньке, всю Украину, как вот эту червоную плахту... И отчею ей не жить с ним, чтоб он не скучал? У него нет детей, никого нет на свете, не так, как у них, у Кочубеев: и братья, и сёстры, и родичи... А он один, бедненький, как былиночка в поле.
Но что ему сделал Палий? И зачем они все четверо сочились: Мазепа, Палий, Пётр-царь и Карл-король? Надо было расспросить кого-нибудь. Но кого?
«Маму хиба? Так мама ни Палия, ни Мазепы не любит... А хиба татка? Татко добрый. Так татко смiячиметься... «Пиди, скаже, в цяцю, пограйся»... От кого спытаю? Стару няню, вона всё знае...»
Так
Да и ночь, как на беду, жаркая, тихая, душная, лист на дереве не шелохнёт, воздух куда-то пропал, нечем дышать человеку. Вместо воздуху в окна спальни пышет душный запах цветущей липы, точно и она задыхаемся. А этот «соловейко» так и надрывается, так и стучит, кажется, под самое сердце.
«А той сердючок молоденький що цапа за ногу пiймав... Якiй чудний... Козинячiй лицарь... И яки в его очи чудни... А ну, буду думати про цапа, може й засну... Цапцак, у цапа роги, у цапа борода мов у москаля... Цап... цап... Мазепа... Палий... Петро... Карло... А те молоденько москальча, що весною плакало у садочку? Царськiй, бач, денщик, Павлуша Ягужинский, а плаче мов дивчинка... А що се соловейко всё одно спивае?.. А може й ранок близько... Подивлюсь у викно...»
И Мотрёнька осторожно сползла с кровати, чтобы пробраться к окну, выходившему в сад. Она была в одной сорочке, босиком и с распущенной косой, потому что не любила спать ни в чепчике, ни с заплетённою косой... А теперь же так жарко!.. Вот она идёт к окну, а в окна кто-то смотрит. Ох! Да это белые цветы липы, это они так п-пнут...
— Оце вже! Чи не коров доити? — послышался вдруг голос из-за угла спальной.
— Ах, няня! Як на мене злякала. — Это была старуха нянька Устя, спавшая. У панночки на полу.
— Де злякати! Сама злякалась... Думала, видьма йде розхристана, простоволоса...
— Еени, няню, жарко, не спится...
— Може, блишки кусают?
— Ни, няню, блох нема... А так жарко. Я всё думаю про Палия…
— От тоби на! Чи тебе не сглажено часом?
— Ни, няню. А ты бачила Палия?
— Бачила, панночка... Що се вин тоби приснився?
— Не приснився, няню, а я так думала… Якiй вин, няню?
— Та старый, дуже старый. Такiй старый як ота тополя у перелазу… От, сказать бы, я стара: ще коли жив був старый Хмиль-Хмильницкий и мене замиж отдавали, так и тоди Палий був уже старый-старый, аж сивый… От уже я семый десяток по земли вештаюсь, симсот, може раз на мене смерть косою замахувалась, симсот, може молоденьких дубкив, що мини на домовину росли, посохло й позрубавано, а я всё, мов бовкун-зилля, бованiю на свиси, а Палий Семён так и передо мною такiй ветхий, як я перед тобою, моя зеленька ягидка.
— А якiй вин, няню, из себе?
— Великiй та понурый, а очи оттаки, а вусы орераки, сиви та довги, мов ретязи...
И старуха, сидя на полу, показывала, какие огромные глаза у Палия и какие длинные усы.
— Що ж вин робе, няню?
— Татар, та ляхив, та жидив бье. Яму так вид Бога наказано.
— А сам вин добрый?
— Такiй добрый, рыбко моя, такiй добрый, що и сказали неможно... Бo вин од святой золы уродивсь...
— Як от святой золы, няню?