Кочубей
Шрифт:
И усталые от бессонницы очи Палия плачут тёплыми, хорошими слезами.
Нет, не прийти уж, верно, старцу Юрию, где прийти. В могиле, поди, отдыхают его святые, нывшие за словенский род старые кости...
Тихо кругом, сонно... Палий выходит из своего дома, что в Белой Церкви, садится на рундучке и думает, думает, думает... Что за тихая ночь! Тёмное небо усеяно звёздами, много их, как много казаков на всей этой степи, но всей Хвастовщине и по Полесью... Вот уж сколько лет, словно пчёлы за маткою, летят в Хвастовщину казаки и голота со всех концов, все до Палия, до батька казацкого… И запорожцы
А эти ляшки-панки, словно осы в улей с мёдом, забрались в Украйну, да так и гудут около Мазепы в охотницких, да компанейских, да сердюцких полках... Так и этого мало, надо своих трутней в улей напускать... Ну, и напустил бунчуковых товарищей, землю у поспольства отнял, панщину завёл вражий сын, да ещё и на старого Палию лютует... То-то! Засел в свой Батурин, окопался, как в чужой земле, и носу показать без сердюков да московских стрельцов не смеет... Пропадёт за ним милая Украйна!
Вон недавно проезжал через Хвастав к святым местам поп московский, отец Иоанн, по отчеству Лукьянов, так говорил «не абы яке» про Мазепу...
— Крипко сидит там гетман? — спрашивал попа Палий.
— Да крепок-то он только стрельцами, и он, и Батурин его, на караулах все москали стоят, целый полк стрельцов живёт в Батурине. Анненков полк с Арбату...
— А народ, поспольство?
— Яко собака перед горячею кочергою... Коля б та стрельцы, то б хохлы его давно уходили, что медведя в берлоге, только стрельцов и боятся, а он без них не ступит и шибко жалует их, всё им корм, да корм, да пития всякие...
Поп этот московский, отец Иоанн Лукьянов, что от святых мест ехал на Белую Церковь, «таке чудна попиня»... Тупки, что провожали его с купцами по степи, боятся, говорит попик, Палия...
— Мы б с радостью и до Киева проводили, говорят, да боимся Палия вашего: он нас не выпустит вон от себя, тут де и побьёт...
— Чудни турки…
— То-то чудны... У нас, говорят, про Палия страшно грозная слава...
— Овва-бо! Яга вже там гризна!
— Ещё бы! Мы, говорит, никого так не боимся, как Палия. Нам де и самим зело хочется его посмотреть образ, каков де он?
И доброе лицо старика светится детски-старческою улыбкою.
— Образ... у мене образ. От дурни!
И старик, сойдя с рундучка, тихо побрёл через
— То-то, выспались, сучьи дити, — ласково бормочет старик, — знаете, що я, старый собака, не сплю…
У конюшни, распластавшись на соломе, спят «хлопцы», которые всю ночь гуляли «на улице» и напролёт всю ночь горланили то «Гриця», то «Ой сон, мати», то «Гоп, мои гречаники»...
— Эх, вражи сыны, набигались за ничь за дивчатами, — продолжает ласково ворчать старик.
А там кони, узнав хозяина, повысовывали морды в открытые двери конюшни и ржут весело...
— Що, дитки, пизнали старого? — обращается он к коням...
А вот и утро, совсем светло становится... Вдоль лева ты ко двору приближается конный казак и, узнав «батька» Палия, осаживает лошадь...
— Здоров, Охриме, — ласково говорит Палии.
— Бувайте здорови, батьку, — отвечает казак, снимая шапку.
— Звидки?
— Та з Kiива ж московського попа проводили.
— Отца Иоанна?
— Его же.
— Добре.
Казак что-то мнётся, конаясь в шапке. Вынув из шапки хуетку, он достаёт из неё что-то тщательно завёрнутое.
— Що в тебе у шапци там, кiевськiй бублик, чи-що? — улыбаясь, спрашивает Палий.
— Ну, батьку, не бублик.
— Так, може, гарна цяця?
— Ни, батьку... Ось-де воно гаспидьске, — радостно сказал казак, вынув из платка какую-то бумагу и подавая её Палию.
— Що се таке? — спрашивает этот последний.
— А Бог его знае, що воно таке е... писано щось…
— А де взяв?
— У Паволочи дали... У того козака найшли за скринею, де московскiй пип ночував... Можа воно яке там, Бог его знае, ще воно надряпано...
И Палий, развернув бумагу, прочёл: «А в Хвастове по земляному валу ворота частые, а во всяких воротах копаны ямы да солома наслана в ямы, там палиевщина лежит, человек по двадцати по тридцати, голы, что бубны, без рубах, нагие, страшны зело; а в воротех из сел проехать нельзя ни с, чем, всё рвут, что собаки: дрова, солому, сено, с чем не поезжай...»
— Бреше гаспидив москаль, — не утерпел казак, — бреше сучiй сын...
Палий улыбнулся. — Себ то ты попа так, Охриме?
Охрим смутится, но не растерялся...
— Ох, лишечко... Хиба ж се пип пише?
— Пип, Охриме.
— Так окрим его священства... А всё же бреше...
«А когда мы приехали в Паволочь, — продолжал читать Палий, — и стали на площади, так нас обступили, как есть около медведя, все козаки-палиевщина: и все голутьба беспорточная, а на ином и клока рубахи нет, страшные зело, черны, что арапы, и лихи, что собаки, из рук рвут. Они на нас, стоя, дивятся, а мы им и втрое, что таких уродов мы от роду не видали; у нас на Москве и на Петровском кружале не скоро сыщешь такого хоть одного...»