Кочующая роза
Шрифт:
— У него вторая семья! Они тихо смеялись.
Веки мои закрыты, под ними живое и розовое. Будто мягкая почка цветка, сжатый бутон дикой розы. И она разрастается, наполняется соками, силой. Я чувствую, как она набухает всеми скрытыми в ней лепестками. Мое дыхание вызывает в ней рост, движение. И легчайший взрыв, когда лопается у почки покров и жаркие лепестки вдруг выходят наружу. Растут, раскрываясь, наполняя меня до краев, и дальше, и нет ничего, а только огромная огненно-красная розетка цветка, и она опадает и гаснет, и только слабые искры, и тьма.
Машина прошла за окном.
Ревизоры у окна говорили:
— Вообще я в командировках люблю бывать. Только чтоб недолго. В прошлом году с Анной Григорьевной ездили проверять фонды на сдачу объектов. И там один прораб, такой видный собой, плечистый, холостой, с женой, говорит, развелся, приглашал меня. «Поедемте, — говорит, — я вам озеро покажу. В ясную погоду вода в нем прозрачная-прозрачная, даже видны на дне обломки корабля какого-то». А я ему говорю: «Возьмем с собой Анну Григорьевну, тогда поеду». А он мне: «Да она, — говорит, — старая и следит за вами, как зверь». — «А, ну вот! — говорю. — А одна не поеду!»
И опять они засмеялись.
— А меня Николай рубашку просил купить с «молнией». Там у нас не было. А тут, смотрю, есть. Я взяла ему. Не знаю, хорошо, нет, ему по размеру.
— Ну, уж спать, наверное, пора? Холодно что-то стало.
И они отошли, звякнув окном. Голоса их замерли в глубине.
Гудя мотором, промчался по улице грузовик. Дерево у гостиницы кинуло в комнату рогатую тень, распушило ее тончайшей сетью.
Я очнулся от того, что она тихо вздрагивала в темноте. Наклонился к ней… Глаза ее были мокрые. Щеки мокрые. Она плакала.
— Вы что? Вы что? — испугался я. — Отчего?
— Мне жаль, — отвечала она. — Жаль…
— Кого?
— Всех… Деда, отца… Мать, бабку… Были молодые и умерли… А мы, а мы?
— Милая вы моя! Вам сон приснился? — удивился я, стараясь ее успокоить.
— Вы утку вчера убили, а я подумала: может, это дед вылетел на меня посмотреть?
— Ну что вы, что вы! Вы устали. Я сейчас пойду к себе. Утром все будет иначе. Утром все переменится. Дайте я вам вытру глаза.
Она всхлипывала, дышала мне на руки. Я гладил ей волосы, чувствуя, как она затихает.
— А ваша бабушка, отец, мама?.. Расскажите о них.
— Когда деда убили, бабушка уже была беременна мамой. Она родила и больше не вышла замуж. Она умерла очень скоро. У меня дома ее платье малиновое, в оборках. Иногда надену и ношу. Кажется, будто это не я, а она.
— А отец?
— Его совсем не помню. Он был военный. Испытывал парашюты какой-то новой конструкции. Разбился… Я вот думаю — когда он прыгнул и знал уже, что парашют не раскрылся, и он стал падать, — о чем он там думал в те считанные секундочки? Обо мне? Или о маме?.. Налетает земля, какие-то там речушки, елки. А он о чем думал?.. Дома у меня коробка с пуговицами. Деревянные, костяные, перламутровые. И одна военная, с самого детства. Клала ее под подушку, носила в кармане, плакала над ней, целовала… А мама, как и бабка, больше замуж не вышла. Хотя тоже была очень красивая. Она гасла, гасла и так тихо умерла. А я у тетки росла. Вот как с мамой и папой…
Я был поражен ее слезами, рассказом. Ее внезапной со мной откровенностью. И ее беззащитностью,
— Тогда, в ресторане, — сказала она, — я увидела ваше лицо. Бледное, бледное! Будто вы падали с высоты и вам считанные секунды лететь. Мне показалось, что-то надо сделать сейчас же, а что — неизвестно. Я поняла, что должна подойти, ну хоть руку вам на лоб положить. Хотя, быть может, вы и не нуждались. И ваша бледность — от стакана вина…
— Нет, и то и другое, — сказал я. — И то и другое.
— Когда мы поцеловались на скамейке под деревом, я открыла глаза, а дерево такое малиновое, колоколом, в оборках. Как бабкино платье. Будто она на меня из веток смотрит, как я целуюсь. Сама недоцелована, вот и смотрит. А когда подкатил электровоз, я испугалась: ехать, не ехать? Стоит, грохочет громада, и вы, такой насмешливый, и вдруг это судьба моя стоит и грохочет железом и медью? А потом… в вагоне. Там на баяне играли, я что-то пела. Спохватилась, нет вас. Вышла, а вы висите на поручнях. И вдруг — во мне страх! Вот разожмете руки, и я останусь одна. А вы где-то там — неживой, на насыпи. Закричала, вас вытащила. А вы, оказывается, просто, как мальчишка, шалили…
Она замолчала. Я боялся пошевелиться. Ночь кругом была все та же. Пыльный городок за окном. Но я уже был другой. И она другая. Мы как бы изменились внезапно. Она лежала недвижно, и я чутко охранял ее сон, пока за окнами не зажглась заря над белыми домами и колокольнями. Ее лицо при свете зари было безмятежно чистым.
Наш поезд катил на восток по ночной Транссибирской дороге. Людмила спала, освещаемая верхним синим огнем. Я прижимался к стеклу, овевающему меня сквознячками, ожидая, когда мы проедем маленькую станцию Бам, на которой поезд стоял минуту. От нее, как от крохотной почки, начинала отделяться ветка на север, в Тынду. А оттуда, распихивая мерзлоту и болота бульдозерами и экскаваторами, зарождалась Байкало-Амурская трасса.
Мне хотелось увидеть станцию хоть из окна. Я знал, как строят дороги, видел стройпоезда. Я смотрел на мелькание ночной дальневосточной тайги, а вспоминал Устюрт в Казахстане.
Там на горячую твердую землю, на деревянные позвонки шпал кинули рельсы. Свинтили на скорую руку, поставили кое-где светофоры. Посадили через сто километров начальников несуществующих станций, и они по рации, вытирая пот, льющийся из-под красных фуражек, сигналят друг другу, что живы, что кругом колючая степь, а в шпалах закипает смола, на рельсы больно смотреть, а ночью одиноко и дико, как на новой, невиданной планете.
И вот по этим путям, словно видение, вихляя на стыках, выплывает из-за горизонта состав. Тепловозик тянет пять десятков вагончиков, пестрых, как детские кубики. Оставляет их в пустыне, на обрезках путей. И вагончики вдруг оживают, начинают куриться, дымиться. Полуголые люди пилят, стучат, из фанеры и досок от земли к вагонным дверям возводят высокие крыльцу. На веревках сохнут и выгорают рубахи и юбки. Петух-уроженец Пскова, ошалело орет в пустыню, вскочив на блестящий рельс. Корова костромской породы вздыхает, нюхая черную сухую колючку.