Когда куковала кукушка
Шрифт:
– Что слышно у вас про события в Сибири? – осмотрел остатки самокрутки, словно боялся обжечь губы.
– В Сибири? – не понял я и переспросил: – А что там случилось?
– Вот как? У вас разве не сообщали о Ленском расстреле рабочих? – удивился брат, придавил о косяк самокрутку. На сером обветренном косяке осталось тёмное пятно пепла.
– У нас всё толкуют о минувшей голодной зиме, о посевах и видах на будущий урожай. Далеко мы от Сибири. Даже ворон вестей оттуда не приносит.
Николай опустился на ступеньку крыльца, посадил и меня рядом. Заговорил возможно тише:
– Есть в Сибири
Про пятый год я помнил, началось такое…
– И что же рабочие потом? – спросил я, тут же подумал про отца, ведь и он где-то там, в Сибири.
– Теперь по всей России сызнова поднимается волнение. В Самаре рабочие нескольких заводов объявили забастовку, вышли на улицы и протестовали против расстрела мирных людей. Они знаешь, что придумали? Собрались на площади перед тюрьмой и пропели похоронный марш. – Николай не сдержал улыбки. – Представляешь себе, огромная каменная тюрьма, в окнах за решётками лица заключённых, тюремщики бегают, городовые скачут со всех концов Самары. А сотни людей дружно поют: «Вы жертвою пали в борьбе роковой!» Это, братишка, начало нового народного гнева. А то ли ещё будет, когда раскачаем всю Россию! Да вот если бы к рабочим примкнули все бедные крестьяне… – Николай вздохнул, подумал о чём-то и добавил: – Много ещё нашего брата падёт в этой роковой борьбе, прежде чем наступит светлое будущее, о котором каждый мечтает.
Я с удивлением слушал Николая, а в памяти вставал Анатолий Степанович, снова будто его слова слышу о рабочих, о бедных крестьянах. Значит, и брат вступил на ту же дорогу следом за ним и отцом. Стало страшно, но я сдержался и не сказал ни слова. Николай по-видимому понял моё душевное состояние, потрепал меня тяжёлой ладонью по голове и сказал:
– Интересно и то, что главный виновник рабочей крови на Лене – жандармский полковник Познанский, он теперь у нас, в Самаре, возглавляет местную жандармерию. И круто забирает, подлый убийца! Его из Сибири убрали, чтобы революционеры не пристрелили, да ничего, найдутся и здесь, если надо будет. Вот, возьми. Это газета про Познанского, всё прописано, что он за фрукт, прочтёшь на досуге.
– Это я-то прочту?
– Ах, чёрт. – И Николай ладонью хлопнул себя по лбу. – Не хотел тебя обидеть. Тогда попроси Марийку прочесть.
– Это другое дело, – согласился я и спрятал газету в карман. Немного помолчали, и Николай спросил:
– Ты бы мог спрятать у себя кое-что надёжно до поры, когда придёт от меня человек и заберёт всё.
– А что это «кое-что»? – спросил я и насторожился, понимая, что разговор пойдёт не о городских баранках.
– Книжки, газеты и новые листовки, – уточнил Николай чуть слышно.
– Как отец? – вспомнил я ту страшную ночь с жандармами и холод от раскрытой двери в сенцы. – А ты подумал, что будет с мамой и сестрёнкой, если и меня арестуют и отправят в Сибирь? Мама пойдёт с нищенской торбой по соседним сёлам куски хлеба собирать да упрёки в спину получать! А сестре нашей куда податься? Может, к Мишке Шестипалому на сеновал за кусок хлеба? То, что принёс, я спрячу и передам твоему человеку, но более не искушай судьбу матери и малой ещё сестры, – сказал я, стараясь не говорить излишне резко, брату в обиду.
Николай помолчал немного, хлопнул ладонью меня по колену, согласился:
– Пожалуй, ты прав, брат мой. Слишком много может несчастья свалиться на мамины плечи, и так поседели виски. Быть по-твоему, на том и поставим точку. Хороший человек к тебе придёт. Помнишь, ещё при отце у нас сход был, из Осинок приходил смуглый, с рыжими усами…
– Что-то вспоминаю. Он ещё про войну с японцами рассказывал и на читке манифеста про землю спрашивал. Его звали Фрол Романович.
– Вот-вот, – обрадовался Николай. – Я оставлю тебе часть литературы, а главное занесу Кузьме Мигачёву, он сам просил об этом. И далее с вашими мужиками связь будем держать через кузнеца, но об этом никому ни слова, даже под пытками. Хорошо? Завтра увидишь, так передавай привет своей королеве Марго. Идём спать.
На следующий день, закончив пасти табун и пригнав его на подворье, я поспешил к церковной площади мимо чужих дворов, мимо садов в белом майском цвету, мимо желтоватых окон, из которых сквозь занавески пробивался свет керосиновых ламп. И вдруг возле дома Анны Леонтьевны услышал гневный голос Марийки:
– Убери руки, кому сказала! Ты для меня только тем и лучше других, что друг Никодима. А жениха я в тебе и не думала искать. Да и зачем тебе КАТОРЖАНСКАЯ НЕВЕСТА? – Марийка со злом сделала ударение на последних двух словах.
– Мария, я голову потерял, когда тебя увидел! Хочешь – завтра же пришлю сватов? Дай только согласие! Умоляю!
Я замер на месте, услышав эти торопливые признания Клима, почувствовал, как кровь подступила в голову: мог ждать от Клима чего угодно, только не такого пылкого объяснения!
– Иди домой, жених! – резко ответила Марийка. – Послушать тебя, так страх какой ты умный, аж не выговоришь. Попробуй заикнуться дома про сватовство с твоим отцом, с тебя на конюшне живо сначала снимут штаны, а потом и шкуру с того места, на котором ты сидишь, щи отцовские хлебая. Ну, иди, хватит спотыкаться у чужого порога, поздно уже. – В голосе Марийки я уловил нетерпение, граничащее с гневом, и тут же выступил из-за угла высокого забора вокруг дома.
Клим резко развернулся, сдвинул к переносью брови: ставни в доме Артюховых ещё не были закрыты, и свет от лампы падал на Марийку и Клима.
– Извини, Клим, – сказал я, подходя к ним поближе. – Не подслушивал, но всё слышал. Ты же видишь, что Марийка сердится на тебя. Оставь её. Не ровня мы вам, чтобы идти ей с тобой под венец. Сам должен понимать.
А Клим, не замечая того, по привычке шмыгнул носом, голову набычил, шагнул мне навстречу.
– Ты почему здесь? – тихо с угрозой спросил он, а меня будто кнутом ударили его хозяйские слова «почему», словно не человек я и не волен сам себе место выбирать, где и с кем разговаривать… Вскипела во мне злость, едва руку за спиной сдержал, ответил негромко, чтобы парни проходившие мимо не услышали: