Когда куковала кукушка
Шрифт:
– Почти всё. Правда, есть и такие, которых мне не понять, отложила до папиного возвращения. А тебе хочется читать книги, ты равнодушен к ним? – Марийка встала рядом, и я, будто ненароком, локтем прислонился к её руке.
– А о чём тут написано? Чудно, книги стоят, будто ровные обрезки толстых досок, только в красивых обложках.
– Это рассказы и пьесы Чехова, это повести Гоголя, стихи Пушкина, а эти, самые толстые, романы графа Льва Толстого. В книгах пишут о жизни, Никодимушка, какой она была давно и какая теперь есть.
– Что про неё писать, про жизнь-то? – пожал я плечами. – Вот она вся,
Марийка улыбнулась, хитро прищурила глаза.
– И про такое пишут, кто посмелее. Максим Горький, например, тоже в работниках с отрочества, бродяжничал по России много.
– Писать надо про то, чего на свете нет, но чего страсть как хочется. Прочитал бы, будто сам там побывал!
Марийка засмеялась, толкнула меня в бок плечом:
– На сказках бабушкиных вырос! И это хорошо. И такие книжки есть. Вот книжка про то, как из пушки выстрелили снарядом, а в нём учёные люди сидели. Снаряд облетел вокруг Луны и снова вернулся на Землю. Такого ещё не было, а написано интересно, словно там действительно люди летали.
Марийка тронула меня за рукав, позвала за собой:
– Садись рядом, я почитаю тебе про славного запорожского казака Тараса Бульбу. Потом всю книжку прочитаем, сейчас только одну страничку. Польские паны захватили старшего сына Остапа, решили при народе казнить его и товарищей. Тогда и решил старый Тарас увидеть сына перед смертью. Это из жизни, Никодим, из моей родины, давно это было.
Марийка присела к столу, полистала не очень толстую книгу и уже в конце остановилась.
– Вот слушай: «Толпа вдруг зашумела, и со всех сторон раздались голоса: „Ведут… ведут… казаки!“»
Я слушал Марийку, смотрел, как шевелились её красивые губы, а она всё увлекалась тем, что писали про поляков, как они кричали вслед казакам обидные слова, как плакали жалостливые, и я постепенно всё отчётливее и отчётливее начал представлять себе и врагов храброго Остапа, которые пытали его, не проронившего ни слова, и самого Остапа в изодранной окровавленной одежде, и Тараса Бульбу, который так же, молча, уставился глазами в землю. И мне уже стали слышны крики тех, кто его пытал, связанного Остапа. И будто даже треск костей различал за словами Марийки. Губы девушки шевелились всё быстрее и быстрее, сдвинулись к переносью чёрные нахмуренные брови, а у меня по рукам пошла холодная дрожь, когда истерзанный Остап, будто ко мне лично, обратился с места пытки страшными, стонущими от боли словами: «Батько! Где ты? Слышишь ли ты?» А старый Тарас, рискуя и сам попасть в руки врагов, всё же поддержал измученное сердце сына словом: «Слышу!»
Марийка устало прикрыла книжку, выдохнула и сказала:
– Столько раз перечитывала я это место, а не будь тебя сейчас рядом, снова разрыдалась бы. Вот как могут писать о жизни настоящие талантливые писатели. Тут ничего не пришлось выдумывать, одна правда показана.
– Ты прочитаешь мне всю эту книжку? – спросил я. И Марийка согласилась, пообещала, что мы непременно начнём учить алфавит и учиться читать самостоятельно. В комнату с ведром, накрытым чистым полотенцем, вошла Анна
– И тебе, Никодим, доброго вечера. Марийка, вижу, приохочивает тебя к книжкам. Надо, соколик, надо с книжками дружить, от них у людей светлеет в голове, поверь моему слову. – А потом бесшумно, боясь помешать нам рассматривать другие книги, занялась процеживанием молока по кувшинам, время от времени украдкой поглядывая в нашу сторону.
«Наверно, Марийка сказала ей, что мы дружим, потому и привечает так приветливо», – подумал я, внезапно кровь прилила к голове, и я заторопился домой. Когда прощались на крыльце, Марийка снова пригласила меня:
– С сегодняшнего дня, Никодим, давай договоримся, как будет свободное время по вечерам, приходи к нам, будем учиться грамоте, читать и писать. Без этого по жизни трудно будет и далее идти. Отец твой порадуется этому, когда воротится домой.
– Ладно, обязательно приду, – с радостью согласился я с необъяснимым волнением в груди, словно мне удалось узнать что-то большое, хорошее, очень нужное не только мне. И только спустя много лет я осознал, что это было проснувшееся чувство страсти к печатному слову, к книгам. Это чувство завладело мною полностью, до фанатизма, который я и ощущаю вот в эту счастливую пору. Только беды по-прежнему не оставляли нашу семью в покое. Примерно через месяц, так же ночью, как и при аресте отца, к нам нагрянул постаревший, всё такой же толстый пристав Глушков. Стражники перевернули нехитрый скарб в комнате, а пристав всё добивался от меня, топал ногами:
– Скажешь или нет, куда спрятал запрещённую литературу? Её тебе привозил брат. Найду – упеку на каторгу!
«Значит, Николай ещё куда-то ездил, а они думают, что домой заезжал и снова оставил здесь книжки», – догадался я, даже обрадовался, что пусть ищут здесь, а в другом месте всё будет в сохранности. А когда мне надоело повторять, что брат ничего запрещённого не привозил, пристав разъярился, глаза даже выпучил от злости:
– Люди верные видели, как он в дом тяжёлую котомку принёс!
– Ту городскую колбасу и буханки белого хлеба с баранками, что привозил брат, я уже перетаскал в отхожее место, – неожиданно вырвалось у меня. – Пошарьте лопатой, может, что и опознаете! – Шустрый рыжеволосый стражник, среднего роста, он постоянно что-то бормотал себе под нос, должно, проклиная бунтовщиков, из-за которых по ночам приходится не спать, надумал было на ком-то сорвать свою злость и полез на меня грудью. Но я кулак выставил ему навстречу со словами:
– Во! Видел? Только тронь при понятых, размозжу башку о печку! Найдёте что, тогда ваша власть забирать, а руками трогать не смей! Знаю я вас, таких удалых молодцев!
– Искать везде, скотный двор переройте, а книжки должны быть! – Пристав даже ногами затопал так, что старенькие соседи-понятые в страхе отступили подальше к двери в сенцы.
Собрали шинелями всю паутину на чердаке, переворошили солому в овчарне, где у нас находились две овечки, переворошили всю рухлядь в тёмном чулане, а ответ один:
– Ни листка бумаги нет, ваше благородие!
– Ну смотри у меня, доухмыляешься, каторжанский выродок, – для острастки ругнулся пристав, покидая комнату, а я принялся успокаивать плачущую маму: