Когда куковала кукушка
Шрифт:
– Верна-а! – вторили ей другие голоса. – Мы детишек нарожали не для того, чтобы они животами пухли от голода! Давай пособие нынче же!
– Братцы, – долетел из-за спин толпы громкий мужской голос. – Война только началась, а спекулянты уже цену на хлеб подняли! Я только что из хлебной лавки. Глядите, что творится – хлеб уже по восьми копеек за фунт! Мы идём воевать, а всякая сволочь будет здесь обдирать наших стариков и детишек?
– Долой войну, долой спекулянтов! Да здравствует мир между народами! – закричал впереди меня мужик, а Григорий тут же шепнул мне:
– Это он, тот самый мастеровой, только пиджак другой на нём.
Я
Толпа вокруг продолжала бурлить весенним паводком, готовая снести любую перед собой плотину.
– Давай пособие!
– Отправляй на фронт стражников да жандармов!
– Верна! Мобилизуй толстомордых! Всех так всех, а не то мы и своих сынов не отпустим!
– Успокойтесь, ради бога! – призывал толпу военный начальник. – Сегодня же или с утра завтра выдадим пособие солдаткам, на каждого едока выдадим по норме, не обидим. А стражниками я не ведаю, на то есть исправник. Идите к исправнику, с ним и беседуйте про стражников, – счёл он за лучшее торопливо исчезнуть за дверью управы, возле которой по-прежнему стояли попарно четыре солдата с винтовками при штыках и настороженно следили за призывниками.
– И то верно, братцы. Тряхнём стражников! Тряхнём полицию!
– На исправника!
– Долой жандармов!
– Долой войну! Долой полицию!
– Под ружьё буржуев! Мир хижинам, война дворцам!
Лавина людей подхватила нас, будто безропотных котят, и понесла по улице, к каменному двухэтажному дому полицейского управления. По пути призывники выдёргивали из плетней колья, подбирали комья засохшей земли, куски битого красного кирпича, сваленного неподалёку от церкви.
– Никодим, дерь-жись поближе ко мне! – закричал слева Григорий, и я с трудом протиснулся к нему.
– Похоже, что народ совсем озверел от злости, натворят теперь дел, никаким ведром воды не остудить! – прокричал я Григорию, а он с широкой улыбкой смотрел на толпу, пригладил растрёпанный рыжий чуб и засмеялся:
– А может, и впрь-авду прь-ишла порь-а нарь-оду добывать себе свободу, как в той песне, а?
Я смотрел то в его серые возбуждённые глаза, то на бегущую мимо нас неистовую толпу людей, удержать которую, казалось мне, ничто уже не сможет.
– Погромят всё вокруг, – забеспокоился я, – не натворили бы кровопролития!
Мы прижались к чужому забору. Я не видел, как стражники встали цепью перед полицейским управлением, только уловил далёкий крик:
– Круши гадов! Кру-ши-и! – А через несколько секунд в той стороне, как летний раскат грома, треск, потом ещё. Толпа разом смолкла, а над ней повис дикий, будто предсмертный, крик:
– Уби-и-ли! – И крик этот испугал людей, наверно, больше, чем сами выстрелы. Толпа по инерции ещё некоторое время неспешно двигалась в сторону полицейского управления, потом замерла на месте, дрогнула и густо покатилась назад, растекаясь по соседним улицам и переулкам, а за спинами бегущих нарастал
Через время мимо нас – благо что мы вовремя перескочили на другую сторону забора – возвратились конные стражники, а потом в сторону земской больницы провезли на телеге несколько призывников, похоже раненные, а над одним из них, надрываясь, голосила пожилая крестьянка в старых лаптях на босу ногу.
– Должно быть, насмерь-ть его побили, и на фронте не был, а побитым стал, – сказал Григорий. – Вот так порь-аботали «защитники» отечества.
– Им тоже досталось крепко, – ответил я: у многих конных стражников побиты головы, руки…
Вечером, когда в городе всё утихло, я пересказал своим, что мы видели совсем вблизи.
– Это всё работа агитаторов против войны, – сплюнул под телегу Клим. – А мне кажется, что в этом деле протеста они ни черта не смыслят, эти студенты, умнее царя и министров хотят быть. Если немцы полезли на нас, значит, надо их бить, вот и вся тут политика. Мало нам позора пришлось терпеть от японцев. А так, чего доброго, снова всякая немчура да турки нам на голову сядут и Москву заново пожгут. Не-ет, – протянул Клим, – дулю им под нос, за русскую честь есть ещё кому постоять.
– Стойте, стойте, – тихо, будто никому конкретно, проговорила Марийка. – Может, вам крестики на грудь повесят, а может, деревянные над могилками поставят где-нибудь на берегах важного богатым купцам пролива Дарданеллы. Только родным от этого легче не станет, только жизнь в стране от разрухи лучше не будет, вот в чём горе людское.
Да, действительно, впереди оказалась долгая тёмная ночь неизвестности. Мы повесили головы от тоски предстоящей разлуки, а через несколько дней на нас надели серые шинели, перетянули тугими брезентовыми ремнями, научили нас маршировать, петь строевую песенку про соловья-пташечку, показали на соломенных чучелах, как колоть штыком противника. И тронулся наш воинский эшелон далеко на запад, в неведомые нам прежде края. Думал ли я тогда, осенью четырнадцатого года, что оставляю мать, жену и сына Стёпушку на долгие годы, на жуткие годы страданий и крови? Нет, не думал. Офицеры говорили нам, что побьём немцев и их союзников-австрийцев быстро, к Рождеству Христову непременно вернёмся по домам.
Да судьбе угодно было распорядиться совсем по-иному.
Белый водоворот
Это был ужасный, холодный день, хотя подобных дней уже пережили мы немало, кошмарных и жутких: тысячами гибли солдаты ни за понюшку табаку, но зато с воинственными криками: «За веру, царя и Отечество!»
В то утро ещё с ночи моросил дождь. Дул противный «столичный», как мы его называли, северный ветер, и вода бежала у нас по спинному желобку. Не согревала больше мокрая задубевшая шинель. Липли к телу мокрые грязные брюки. Наступали мы под дождём, а немцы в упор расстреливали нас из пулемётов. Падали вокруг меня серые шинели на грудь или, согнувшись, на бок. Или на спину, раскинув руки. Как сейчас помню, бежал рядом со мной Митька Брагин, самарский парень из рабочих. Страх, какой рябой! Бежал Митька сначала впереди меня, мокрую винтовку вперёд штыком выставил. Все кричат: «Ура!», а он матом погоду кроет, скользит старенькими изношенными сапогами по мокрой глине и кроет на чём свет стоит немцев, своих и весь этот слякотный мир.