Когда наступит тьма
Шрифт:
– Посуди сам, когда от родственников поступают жалобы, им такой нагоняй влетает! Ты только подумай!
– И вот: сержант орет, а ну-ка живо все покинули лодки, ядрена вошь. И ты шевелись, ишь защитничек нашелся! – это он мне. А как я мог его там бросить, как я мог бросить беднягу Хасинто, застывшего, как мраморная статуя…
– Не все им жить, как у Христа за пазухой; это они хорошо уяснили. Так что об этом ты, папа, не волнуйся.
– Но как только я поднял его, чтобы вытащить из лодки, пуля раздробила ему голову, как спелый гранат.
–
– Его убили из-за меня. Если бы я Хасинто не поднял… Такое впечатление, что я нарочно его подставил. Показал им мишень, куда стрелять, понимаешь?
– Смотри, смотри! Здесь мы и остановимся. Там, где рогалики. Помнишь?
– Если бы я его оставил в лодке, он так бы и лежал там, наверное. Но мог бы выжить.
– И я тебе еще парочку в пакетик положу. Только не вздумай им его показывать, когда мы приедем, а то вдруг ругаться будут.
– Я часто думаю, что эта пуля была предназначена мне.
– Нет-нет, ну что ты; это я неправильно выразился. Конечно, никто не может на тебя ругаться!
– А если я долго об этом думаю, клянусь тебе, я не могу заснуть. Ночь превращается для меня во мрачное ожидание. Не только из-за этого, но и из-за других вещей, о которых я никому никогда не рассказывал.
– Видишь? Будешь там жить, как король: можешь вставать, во сколько тебе заблагорассудится. Эх, мне бы такую жизнь!
– Ночь мне страшна: раньше меня отвлекали то бабушкин храп, то неурядицы в суде… Я скучаю по храпу и по неурядицам. Мне снится только одно: я посреди пулеметного гнезда, но среди жуткого молчания; такого глубокого, что оно меня будит среди ночи, и я обливаюсь потом. И тогда прошел слух, что нам вот-вот поступит приказ отступать и бежать к реке. А ты понимаешь, что это значит?
– У тебя постепенно наладится собственный распорядок дня, вот увидишь.
– Что нам до смерти хотелось бросить это пулеметное гнездо, но мы боялись бежать к реке, потому что там мы окажемся беззащитны и стрелять в нас будет проще, чем стрелять по мишеням с переломанными крыльями.
– Ты вечно жаловался, что, когда приходит Синта, тебе надо вставать. А теперь не надо. Заживешь по-королевски. Ну все, приехали.
– С переломанными крыльями – это не мишени, это голуби. Стрельба по голубям, по птицам.
– Что ты бормочешь, папа?
– Лежать у пулеметной батареи было гораздо хуже, чем сейчас в постели. Ведь когда тебе двадцать лет, умирать не хочется. Сейчас-то мне оно уже до лампочки, по правде сказать… Только воспоминания мешают, застряли в голове.
– Давай я помогу тебе выйти из машины.
– Нет, и сейчас не хочется. Но я смирился. И только думаю, что жизнь могла сложиться по-другому. Это единственное: по-другому. Всю жизнь занимался чужими бедами… И никогда не мог избавиться от страха остаться наедине со своими мыслями.
– Оп-па! Давай. Наверное, сначала свожу тебя пописать. Ты ведь хочешь в туалет, да?
– А тем, кто постарше, все было до лампочки. Их так все достало, что они уже забыли о страхе. А я только жить хотел.
– А потом рогаликов купим. Куплю тебе их сколько хочешь.
– Да. Те, кто был старше всех, вели себя по-другому. Как тот лейтенант с треснутым голосищем.
– Нет, папа, сначала пописай.
– Ядри его; он встал, расставив ноги, в полный рост, и заорал, эй, вы, подонки, вызываю вас на бой, потратьте пули на меня, а не на пацанов, так и сказал. Я даже разревелся, такой он был храбрый… или такой отчаянный, кто его разберет.
– Да-да, конечно, я подожду. Не торопись, мы не спешим.
– И все давай ему кричать, ложись, лейтенант, ложись, черт тебя дери. А сержант Май кинулся на него, словно игрок на поле регби, чтобы повалить на землю; но было слишком поздно.
– А в воскресенье я к тебе приеду, ладно? И внучек привезу. Если ничего не случится, конечно.
– До чего не доведет отчаяние после стольких месяцев на фронте. Ох и несладко нам пришлось. Да где же мы?
– А деньги тебе здесь не понадобятся, и не думай… За тобой будут так ухаживать…
– Нет-нет, а где же враг?
– А если что, позвони мне. Или пусть они сами позвонят, как хочешь. Чего им стоит.
– Несладко, горько нам пришлось. И мы от страха стреляли в воздух, бросали оружие. После гибели лейтенанта командование отрядом принял на себя сержант и говорил нам, любому придурку, который примется палить по облакам, я самолично в жопу выстрелю.
– Ну давай, пойдем. Нет, сперва руки вымой.
– Когда убегаешь, всегда кажется, что пуля войдет тебе в задний проход. И назад ты оглядываешься так, будто все они летят именно туда. А ты пытаешься от них уклониться.
– Молодец. Вот так. А теперь рогалики!
– Когда убегаешь, то лишаешься рассудка, потому что уже не нужно притворяться, что тебе не страшно. Ты в панике. В ужасе. Мчишься как угорелый. И сам себя не узнаешь.
– Тебе кофе можно?
– И думаешь, что, если пуля раздробит тебе почки, это должно быть ужасно больно. Или вопьется тебе в позвоночник. Или в затылок. И нахлобучиваешь каску так, чтобы она защищала тебе затылок. А толку ни хрена.
– Вот видишь? Теперь ты сможешь рассказывать свои военные байки приятелям. Правда?
– А мы где?
– Кофе с молоком без кофеина. И десять рогаликов.
– Мы где?
– Папа, да погоди же, не приставай! Постойте… Что это значит – рогалики кончились? И что мне, спрашивается, теперь делать?
– Но то, что я не могу забыть, еще страшнее. Сержант Май был человек смелый. Это точно. Но грубый ужасно.
– Булочки? Ой, не знаю… Папа, ты булочку хочешь?
– Только сейчас я думаю, он справедливый был человек, хотя и грубый. Но вечно на нас орал, и воплями нас гнал вперед. Там же мы все почти были пацаны перепуганные. Господи, сколько боли.