Когда не горят костры
Шрифт:
Сегодня я иду повидать мать.
Пусть сверстники смеются и шутят, объедаются липкими конфетами, мягкими пирогами, нежными зефирками, пусть чествуют Хеллоуин, усыпанный кривыми ухмылками тыквы-джека. Я же иду навстречу Самайну, и пути наши не пересекутся.
Тихо и незаметно выскальзываю из дома, в одной руке у меня фонарь, другой же я прижимаю к груди гостинец для матери, пирог, что пекла сегодня, украшая ягодами, приправляя кровью. Чем же ещё мне её порадовать, замёрзшую и забытую?
Я спускаюсь по тихим мощёным улочкам, прочь от центральной площади, от ярмарки и праздника. Ветер утих, и туман поднимается выше и выше,
Брусчатка скользит под туфельками, подбитые каблучки едва слышно цокают по камням. Мне холодно, как же мне холодно, матушка никогда не предупреждала, что в ночь Самайна воздух настолько стылый, что дыхание густым облаком вырывается изо рта и только множит туман. Моя единственная искра тепла – пирог души, прижатый к груди, ещё хранящий в себе память о жаре печи. Я крепче и крепче сжимаю его, фонарь в руке дрожит, и неровный круг света пляшет вокруг меня.
Смутные тени маячат впереди, двигаются медленно и величественно, то ли деревья степенно качают ветвями, то ли гигантская тварь, рогатый хозяин лесов вышел к городской околице, привлечённый шумом празднества и пряными ароматами тыквенных пирогов. Тени носятся вокруг меня, смутные, размытые, пытаются схватить, удержать, не пустить. Вздохи и стоны за моей спиной, чужие руки тянутся ко мне, но не могут и плеча коснуться. Слышу протяжное «стой», слышу отчаянное «не иди», но морокам меня не напугать. Рябина в колючем венце надёжно защищает меня, красные горькие ягоды никому не позволят причинить вред – так матушка учила меня, так и будет.
Этой ночью я иду к ней, я несу ей тёплое лакомство, чтоб дало оно ей сил вернуться в наш дом и прогнать жену моего отца.
Фонарь гаснет в руке, и ветер взвывает вокруг, вздохом-хохотом разрывает завесу тумана, ненадолго обнажая холодную синеву густых сумерек. И впереди, там, где дорога сбегает к оврагам, а брусчатка сменяется песчаной насыпью, стоит моя матушка.
И я иду к ней.
Лампы мигают, и Мария хмурится недовольно – ветер сегодня такой, что того и гляди непогода разразится. В бурю при свечах-то сидеть удовольствие небольшое. Но сейчас, пока канун Дня Всех Святых в разгаре, свечи только в радость, а пламя в камине так уютно, так вкусно потрескивает берёзовыми поленьями.
На тяжёлом кухонном столе в мисках лежат сласти – и кругленькие пироги души, щедро усыпанные ягодами и цукатами, и леденцы, разноцветные, блестящие, как стёклышки, окатанные морем, и кексы с шоколадной начинкой. Мария смотрит довольно – ей в удовольствие возиться с выпечкой, перетирать специи, соединять простое, чтоб получить сложное, сладкое, необычное. Малая часть божественного творения, доступная женщинам, – лишь подобие великого, но Мария большего и не просит. Мысли её просты: вернётся Бригитта, будет хвалиться добычей, не чувствуя в детском восторге оков холода на руках и ногах, и потому нужно согреть молока с корицей и имбирём, чтоб пила она, грела ладони и оттаивала, розовея щеками, блестя глазами.
Как бы хотела Мария, чтоб так же легко могло оттаять и сердце маленькой падчерицы! Но она безукоризненно вежлива, равнодушна
Когда она заканчивает перетирать специи для молока, ветер уже бушует со страшной силой, и начинают тонко дребезжать стёкла в рамах. Неспокойно делается, дрожат огоньки свечей. В каминной трубе гулко и страшно воет эхо, словно кто-то подшутить решил, да и вставил в щели бутылочные горлышки. Замирает Мария, смотрит на руки, на специи в ступке – чудится ей голос в ветре, женский голос, что повторяет и повторяет одну и ту же фразу, а какую – не разобрать.
Муж дремлет в гостиной с книгой в руках, ему спокойно, сытно и тепло, он не замечает хеллоуинской бури, как не замечал и тоску дочери, а до того – болезнь жены. С подступающей ночью Мария один на один.
Лампы мигают и гаснут, свечи истаивают одна за другой, оставляя только тонкие росчерки дыма. Ветер стучится в окна и двери, ломится в дом, но запоры крепки, и крест на стене не позволит никакому злу просочиться внутрь. За окном скулит, воет так отчаянно, нечеловечьи, так разумно, как не может выть и скулить всего лишь разгулявшийся ветер. Холод обнимает шею Марии, проскальзывает за шиворот, и она зажмуривается и молится, повторяя и повторяя «Pater noster», намертво въевшееся в разум ещё в детстве.
Когда старые часы в холле бьют девять раз, по стеклу стучат. Тук-тук. Тук-тук-тук. Так не могут стучать ветви, да и не растут деревья так близко к дому. Тук-тук. Подойди, Мария. Посмотри, кто пришёл к твоему дому, посмотри, кого сдерживают не двери и запоры – крест на твоей стене. Тук-тук. Тук-тук-тук. Или ты боишься, Мария? Что ж не боялась, когда хозяйкой вошла в этот дом, дом ведьмы?
Тук-тук.
Тук-тук-тук.
Мария сбивается, слова раскатываются с языка, непослушными бусинками разбегаются из-под пальцев – из памяти, стоит только потянуться за ними. Она немеет – всего на минуту или меньше, но этого достаточно, чтоб разобрать скрипучий человечий шёпот среди завывания ветра.
Тук.
«Мария…»
Тук-тук-тук.
«Послушай меня, Мария…»
Тук-тук.
«Впусти меня…»
Сжав прохладной ладонью деревянный крест на груди, Мария подходит к окну, отдёргивает шторы, не позволив себе усомниться и испугаться. Сегодня канун Дня Всех Святых, сегодня может быть что угодно.
Мария никогда не видела мать Бригитты, не было ни чёрно-белых фото с нею, ни портретов, да и муж отвечал на вопросы уклончиво, а сама Бригитта враждебно молчала, и Мария смирила своё любопытство. Но сейчас Мария узнаёт её с первого взгляда – мёртвую Бадб.
Она стоит – у самых окон, высокая, неестественно прямая, чёрные волосы плещутся на ветру рваным стягом, и вороньи перья мелькают в них. Руки – тонкие, исхудалые, нечеловечьи длинные, с загнутыми когтями хищной птицы. А лицо – худое, белое, острый подбородок, узкие губы, и над ними чёрный, лаково-блестящий вороний клюв, и глубоко сидящие ягодки-глаза, и перья от них вразлёт.
Смотрит Мария и думает – маска не по размеру, а сердцем знает уже – никакая не маска. Мёртвая Бадб, женщина-ворона стоит под стеною дома, стучит когтями в окна, не каркает – скрипит, и ветер бушует вокруг неё. Она поднимает к Марии маленькие блестящие глаза, говорит, губы и клюв двигаются вместе, жутко и страшно, и к женскому низкому голосу примешивается воронье карканье: