Когда пируют львы. И грянул гром
Шрифт:
– Прошу тебя, не надо.
– Как это не надо?!
– Ему и так хватило. Ты видел его лицо?
Уайт устало опустил плечи и сел в кресло рядом с кроватью. Ада притронулась к его щеке:
– Я сама посижу с Гарриком. А ты пойди поспи, дорогой.
– Нет, – сказал Уайт.
Она присела рядышком, и Уайт обнял ее за талию. Супруги долго так сидели и наконец уснули возле кровати, обнявшись в кресле.
5
Последующие несколько дней ничего хорошего не принесли. Гаррик впал в беспамятство, его охватила горячка, он стал бредить. Мальчик тяжело дышал, мотал пылающей головой из стороны в сторону, стонал и кричал, обрубок ноги распух до того, что
Все это время Ада буквально не отходила от мальчика. Она вытирала с лица раненого пот, меняла на культе повязки, поила водой и успокаивала, когда он бредил. От усталости и тревоги вокруг глубоко запавших глаз женщины появились темные круги, но она ни на минуту не оставляла пасынка. Уайт же не в силах был это переносить. Как и всякий мужчина, он страшился самого вида страданий, боялся, что задохнется в смрадном воздухе комнаты, где лежал больной сын. Примерно каждые полчаса он входил, несколько секунд стоял возле кровати и спешно удалялся, продолжая беспокойно блуждать по дому. Ада слышала, как тяжело ступает ее муж по коридорам.
Шон тоже не выходил из дому. Он тихо сидел на кухне или в дальнем углу веранды. Никто с ним не заговаривал, даже слуги; когда же он пытался прокрасться в комнату, чтобы увидеться с Гарриком, за ним всегда кто-нибудь следовал. Он чувствовал себя совсем одиноким, отчаянно одиноким, как человек, на котором лежит вина за случившееся. Ему казалось, что Гаррик умрет, – зловещая тишина, повисшая над Теунис-Краалем, говорила об этом. На кухне смолкла болтовня слуг, не гремела посуда, не раздавался густой, низкий смех отца, даже собаки как-то притихли. Словно в Теунис-Краале поселилась сама смерть. Шон остро чуял ее присутствие, когда из комнаты Гаррика через кухню проносили грязные простыни, издающие терпкий мускусный запах – так пахнут животные. Иногда он даже почти видел ее: в яркий солнечный день, сидя на веранде, он ощущал и даже наблюдал краем глаза, как она тенью крадется мимо веранды. Смерть все еще не имела отчетливой формы. Она являлась в виде постепенно сгущающегося вокруг дома мрака или холода, словно накапливая силы, чтобы забрать брата с собой.
На третий день Уайт Кортни со страшным ревом выскочил из комнаты Гаррика. Он пробежал по всему дому на конный двор.
– Карли! Где ты? Седлай скорей Руберга! Да скорей же, черт бы тебя побрал! Он умирает… ты меня слышишь? Он умирает!
Шон не сдвинулся с места – он сидел у стены рядом с черным ходом. Рука его стиснула шею Тинкера, и собака холодным носом уткнулась ему в щеку; он видел, как отец вскочил на жеребца и куда-то поскакал. Копыта застучали по дороге на Ледибург, постепенно стихая. Когда конский топот совсем затих вдали, Шон встал и проскользнул в дом. Прокравшись к двери Гаррика, он послушал, потом потихоньку открыл дверь и вошел. Ада повернула к нему усталое лицо. За эти дни она постарела, ей уже никак не дать было тридцати пяти, но волосы ее были все так же зачесаны назад в аккуратный пучок на затылке, платье сохраняло опрятность и чистоту. Несмотря на крайнее утомление, она оставалась такой же красивой женщиной, как всегда. Все та же мягкая доброта светилась в ее глазах; ни страдания, ни тревога не могли сокрушить ее. Она протянула Шону руку, он перекрестился и встал рядом с ее креслом, глядя на Гаррика. Шон сразу понял, почему отец поскакал за врачом. В комнате явно присутствовала смерть – над кроватью повис жуткий ледяной холод. Гаррик лежал совершенно недвижимый – лицо пожелтело, глаза закрыты, потрескавшиеся губы пересохли.
Чувство вины и отчаянного одиночества еще более остро охватило Шона, комком подкатило к горлу и вырвалось глухим рыданием; он упал на колени, уткнулся лицом Аде в ноги и безутешно расплакался. Он плакал в последний раз в жизни, плакал, как плачет взрослый мужчина, мучительно и горько, и каждое рыдание разрывало ему грудь.
Уайт Кортни вернулся из Ледибурга с врачом. Шона снова выставили из комнаты и закрыли дверь. Он не спал всю ночь и слышал возню в комнате Гаррика: до него доносилось бормотание голосов, шарканье подошв о желтые доски пола.
Утром все улеглось. Жар у раненого спал, и Гаррик остался живой. Правда, едва живой – глаза ввалились будто в черные ямы, лицо напоминало череп скелета.
Тело его и разум так никогда до конца не поправятся после этой жуткой, безжалостной ампутации…
Выздоровление шло медленно. Прошла неделя, пока Гаррик окреп достаточно, чтобы есть самостоятельно.
И в первую очередь ему не хватало брата.
– А где Шон? – Эти слова стали первыми, которые он смог произнести, да и то шепотом.
И Шон, все еще тихий и присмиревший, просидел с ним несколько часов кряду. Потом, когда Гаррик уснул, Шон выскользнул из комнаты и отправился к себе. Прихватив удочку, охотничьи метательные палки и Тинкера, лающего за спиной, он отправился в вельд. То, что он заставил себя так долго просидеть в комнате рядом с больным братом, было мерой его раскаяния. Это мешало ему, как путы на ногах юного жеребенка, – никто никогда не узнает, чего ему стоило это неподвижное сидение у постели Гаррика, тогда как организм требовал своего: он весь пылал нерастраченной энергией, не давая покоя мыслям.
Скоро Шон снова стал ходить в школу. Он уезжал утром в понедельник, когда еще было темно. Гаррик прислушивался к звукам его отъезда, фырканью и ржанию лошадей за окном, голосу Ады, повторяющей последние наставления:
– Под рубашки я положила бутылочку с микстурой от кашля, передай ее Фрейлейн, как только распакуешь вещи. А уж она позаботится, чтобы ты при первых же признаках простуды принимал лекарство.
– Да, мама.
– В маленьком чемоданчике ровно шесть нижних рубашек. Каждый день надевай чистую.
– Нижние рубашки – это для маменькиных сынков.
– Делайте, что вам говорят, молодой человек, – прозвучал голос Уайта. – И поторопитесь с овсянкой. Пора выезжать, если мы хотим добраться до города к семи часам.
– А можно с Гарриком попрощаться?
– Ты уже вечером попрощался, а сейчас он спит.
Гаррик открыл было рот, чтобы крикнуть, но понял, что его никто не услышит. Он тихонько лежал, слушая звуки отодвигаемых из-под обеденного стола стульев, шаги вереницы ног, проходящих на веранду, голоса прощающихся и, наконец, скрип и скрежет колес по гравию, когда двуколка тронулась по подъездной дорожке. Вот Шон с отцом и уехали, и снова настала полная тишина.
Теперь единственными светлыми пятнами в унылом и бесцветном существовании Гаррика стали выходные дни. Он ждал их с жадным нетерпением, и один выходной от другого отделяла целая вечность – для юных существ, как и для больных, время тянется медленно. Ада и Уайт немного догадывались о его чувствах. Благодаря им в его комнате сосредоточилась почти вся домашняя жизнь: из гостиной они перенесли сюда два пухлых кожаных кресла, поставили их по обе стороны его кровати и вечера проводили здесь. Уайт сидел с трубкой в зубах и стаканом бренди у локтя – он выстругивал деревянный протез и часто смеялся своим басистым смехом; Ада устраивалась с вязаньем, и оба пытались расшевелить Гаррика беседой, вслух вспоминая о разных интересных и забавных случаях. Возможно, именно сознательные попытки являлись причиной их неудачи, а может быть, помехой стал возрастной разрыв между ними и мальчиком: в их годы практически невозможно его преодолеть. Всегда существует некая сдержанность, некий барьер между миром взрослых и полным тайн и секретов миром юности. Гаррик, конечно, смеялся с ними, поддерживал разговор, но это было совсем не то… вот если бы сейчас здесь был Шон!