Когда приближается гроза
Шрифт:
– Он не в карнавальном костюме, одет как и все, и на нем золотая сверкающая маска, – объяснила она, чтобы мне было легче его найти.
Я дважды прошел сквозь толпу незнакомых приглашенных из Парижа, Лиона и Бордо, отыскивая глазами золотую маску, но не нашел, и мне стало не по себе. Прошло минут десять, и я отправился к апартаментам Флоры, где в тот вечер мы пили портвейн. Коридоры, комнаты и прихожие были пусты, я тихонько шел от одной темной комнаты к другой, бесшумно открывая двери и прислушиваясь. Последней была комната прислуги. Темнота наполнилась шорохом скомканного шелка, сброшенной на пол одежды, а потом я услышал звуки, которые узнал сразу: два тела бились друг о друга в бешеном ритме. Я застыл на пороге и, вместо того чтобы толкнуть дверь, прислонился к стене и зажал руками уши, потому что в этот момент к потолку взвился крик любви. Кричала женщина, и голос ее был голосом бесноватой, бьющейся в судорогах. Крик, полный боли, неистовства и восторга, оборвался на низкой, хриплой и какой-то невыносимо животной ноте. Я снова, не помня себя, бросился к двери, на этот раз с единственной целью: оторвать Жильдаса от этой девки и самому рухнуть между ее ног, на тело, из которого исходил этот жуткий, животный крик. Крик самки, за которой охотились все мужчины и которую не мог выследить никто. Я бросился на запертую на засов дверь и тут же словно очнулся. Стояла мертвая
Не помню, как добрался до лестницы и каким чудом узнал в одичавшем существе, которое отразилось в зеркале, себя, Николя Ломона. Лицо этого существа было перекошено страхом. На секунду я застыл в замешательстве, прежде чем снова войти в зал, полный людей. Кто-то толкнул меня и, обернувшись извиниться, указал на свою маску. Это был выход из положения. Я вспомнил, что сунул маску в карман, когда полчаса назад бродил по коридорам. Минут пять я безуспешно искал ее на лестнице, пока не подошел кто-то из лакеев и не ахнул, увидев мой фиолетовый лоб с огромной шишкой. Он принес мне компресс со льдом и отправился к хозяину за другой маской. Я остался ждать его на кухне. Вокруг сновали слуги. В зале их лица сияли благодушными улыбками, а здесь были сердиты и измучены. Мое присутствие их нисколько не смущало, они меня просто не замечали, и мне стало скучно. Наконец вернулся запыхавшийся лакей и принес новую маску и что-то вроде тюрбана, чтобы прикрыть шишку и синяк на лбу. Я вручил ему несколько луидоров, и мой чудесный спаситель дал мне выпить какой-то микстуры: «собственного изготовления, поднимает господ на ноги». И я действительно легкой походкой вошел в зал, уже приготовившись соврать Флоре, что не нашел ее возлюбленного, но увидел его рядом с ней. Они о чем-то оживленно и весело болтали. Глаза Флоры буквально растворялись в его глазах, и в них светилась нежная улыбка. А он улыбался в ответ так счастливо и так искренне, что вальсирующие рядом дамы забывали о своих кавалерах. Я заметил, что они явно ищут во Флоре хоть какой-нибудь недостаток, чтобы зависть терзала их не так жестоко. А Флора светилась счастьем и любовью. Любовью бесконечной, полной и абсолютной, о которой мечтает каждый. И этот свет на лицах нашей пары целиком зависел от доброй воли горничной… Жильдас удовлетворил свою плоть и был переполнен гордостью и совершенно искренним счастьем. И он дарил это счастье женщине, которой только что изменил, может быть, для того, чтобы еще больше ее любить. Жильдас был так красив, так молод и так наивно наслаждался другой, что я начал понемногу понимать эту разнузданность, когда душа далека от тела и мало надежды, что им удастся друг к другу приспособиться. Должно быть, и вправду наслаждение мужчины простодушно, он чувствует его каждой порой, каждым движением, каждым напряженным нервом, а потом, освободившись от желания, приходит в состояние первобытной невинности? Может, молчаливый договор разделенного желания, отданного и возвращенного в одних и тех же жестах, на одном дыхании и в одной лихорадке, уже сам по себе достоин уважения? Тело Жильдаса Коссинада, необыкновенно красивого и одаренного юного крестьянина, с которым много чего происходило, в моих обостренных ревностью глазах было абсолютно невинно. Вина лежала на душе. Это она опускалась на колени, много себе позволяла и ненавидела такое положение вещей. Это душе отвечало верное тело Флоры, это душа, как параличная дуэнья, шмыгала по всем закоулкам в поисках преступной и сладостной добычи для страстного и сильного тела Жильдаса.
Я глядел на него и не мог не признать, что сильнее гнева, ревности или презрения была моя зависть к этому парню. Но какая! Не зависть к его жизни, протекавшей рядом с Флорой, а зависть к той четверти часа, что прожил он, а не я. В душе моей нарастали отчаяние и злоба. Гораздо легче уступить сопернику удачу, чем страсть. Ведь счастье приковывает к предмету страсти до самой могилы, оставляя нам наши беды, да и саму страсть с ее свободой и заблуждениями. Я отдавал себе отчет, что расстался бы с левой рукой, чтобы еще раз услышать этот крик, одновременно мучительный и удовлетворенный, и пожертвовал бы правую, чтобы та, что испустила тот крик, оказалась подо мной. Короче, я понял, что алкоголь во мне должен перебродить в другом месте, а не в зале, и, петляя по коридорам, отправился к распроклятой самке, чтобы осуществить задуманную миссию добродетельного человека и верного друга.
Я обнаружил Марту сидящей в кресле возле той самой постели, с которой до меня донесся ее крик и которая была уже аккуратно прибрана и дышала провинциальной добродетелью. В черной блузе, заправленной в длинную клетчатую юбку, и в грубых башмаках Марта выглядела как привратница монастыря. Она подшивала платье из сверкающей черной ткани, которого я никогда не видел на Флоре. Я остановился на пороге и кашлянул. Она окинула меня скучающим взглядом, который сменился удивленным, когда я вошел, пошатываясь, и она поняла, что я под хмельком. Но даже если в ее взгляде и промелькнула ирония, это меня не волновало. С ее лица исчезло застывшее, жесткое, почти неучтивое выражение, так не вязавшееся с приветливой прислугой Флоры. Я разглядывал ее кожу матовой белизны, такую тонкую, что, наверное, в гневе она становилась пунцовой, жадные, презрительные, чуть отвислые губы, высокие скулы, удлиненные серо-стальные глаза. Деталь за деталью я изучал лицо женщины, которая только что исторгла звериный вопль любви. Видимо, она что-то заметила в моих глазах, потому что отложила иглу и пристально на меня посмотрела. В ее любопытном, насмешливом взгляде не было ни тени стыда, страха или смущения. Не подавая виду, я рассчитывал все же смутить ее и поставить в неловкое положение. Какая женщина не смутится, увидев перед собой того, кто только что застал ее с другим? Но что толку задавать глупые вопросы? Какая женщина? Да одна-единственная: вот эта. Мне бы следовало написать: «Я оказался перед женщиной, которая не ведала стыда». Ну вот, я и сам впал в литературное жеманство, которое всегда поднимал на смех. Подумать только, какие немыслимые проблемы поднимают и авторы, только бы возбудить интерес полусонного читателя! У меня голова кружится, как вспомню, на какие бессознательные хитрости пускаемся мы каждый день, лишь бы хоть кто-то обратил внимание на жизнь персонажа, с которым интереснее, но куда труднее, чем с любым читателем: на нашу собственную жизнь.
– Я хочу с вами поговорить, – сказал я, с трудом ворочая языком, но обнаружив вдруг болтливость, которую раньше алкоголь во мне не пробуждал.
И я завел с ней долгую беседу в торжественных и лицемерных выражениях. Я гневался и угрожал, я был фамильярен и обольстителен. Я говорил о доброте Флоры, о том, как Флора ее ценит, и уверял, что только в Париже она будет иметь настоящий успех. Но если она не примет от меня десять тысяч экю и не подаст в отставку, ее арестуют жандармы. С чего вдруг я поднял заготовленную сумму в тысячу экю в десять раз? Сам я не мог понять причин своей гибельной щедрости, но
В общем, я говорил долго, торжественно, трогательно и, наверное, был очень смешон. Отзвуки бала долетали до этой уютной, погруженной в полумрак комнаты, где я распинался, сидя напротив горничной, которая задумчиво и очень внимательно слушала, не сводя с меня глаз. Наконец, увлеченный собственной речью, я вскочил и заходил взад-вперед, а она следила за мной, оглядывая мои плечи, колени, торс, волосы, и так раз десять прошлась по мне своими прозрачными серыми глазами с видом барышника, проводящего инвентаризацию.
Я не сразу сообразил, что так обычно мужчины оглядывают женщин, а для мужчины такой оценивающий взгляд оскорбителен. Но зато он правдив, гораздо более правдив, чем похоть во всей ее постыдной сути. Когда до меня дошло, чего можно ждать от такого взгляда, я остановился как раз напротив нее, метрах в трех, и попытался спрятать волнение, бормоча какую-то чушь, которую она не слушала. Глядя мне куда-то в область пояса, она неопределенно улыбалась. Заметив на ее лице одобрение, я тоже посмотрел туда, куда был направлен ее взгляд, и, обнаружив причину улыбки, покраснел от ярости. Она подняла глаза и положила шитье на стол. Потом встала, не сводя с меня глаз, и я с каким-то священным ужасом наблюдал, как она подходит ко мне и кладет руку на предмет моего позора и своей иронии. Прикосновение сквозь одежду было властным и легким. Я с трудом расслышал, как она прошептала: «Ну что, до скорого свидания?» – и выскользнула из комнаты, что-то напевая.
Я обомлел, задохнувшись. Это еще что за трепет девственника перед первой встреченной юбкой? Было ясно, что вся моя душеспасительная беседа и все благочестивые советы и добродетельные числители, наложенные на этот знаменатель, общий для всех мужчин, теряли всякий смысл. И я поверил в могущество Марты, поняв, что неспособен пренебречь ее физической сущностью. Но ведь я так искренне презирал ее сущность моральную, и она вызывала во мне такое неприятие! Значит, тело мое обманулось, и теплая, уютная кожа, которая вместе с костями и прочими плодами изобретательности природы окружает и мою душу, не смогла отличить Флору от этой шлюхи. И я очень в себе разочаровался. Я всю жизнь в душе посмеивался над рассказами тех, кто шел на поводу у чувства. Мое тело всегда мне повиновалось с готовностью и преданностью. С самого рождения оно заявляло о себе только в удовольствиях, которые предлагало, и лишь после тринадцати лет у него появились небольшие, но требования. Если меня лихорадило, то надо было лечь и тепло укрыться, если же меня мучили ночные тревоги, то на другой день надо было выпить вина. Что же до сексуальных потребностей, я удовлетворял их набегами в Бордо, где находилось солидное и добродетельное заведение под красным фонарем. В это пристанище я попадал после трехчасовой скачки, пропыленный, но довольный, и мне больше хотелось наконец оказаться в тепле рядом с человеческим существом, чем наброситься на него с излишним аппетитом. Мое тело служило мне верой и правдой, но порой плохо переносило одиночество. И я посредством шлюх предоставлял в его распоряжение женское тепло, движения и ароматы, женскую нежность. Пусть всего на час, но каждый раз тело мое было довольно, а я впадал в меланхолию или же терял аппетит, а оно голодало. И все случайные девицы это понимали или угадывали, ибо вдруг начинали обращаться со мной по-матерински, как те женщины, которым мы доставляем удовольствие, или же как те, которые не возражают, чтобы мы в это верили. Несмотря на все угрызения совести, мое лишенное нежности тело порой начинает бить копытом от одиночества, и тогда я покупаю другое человеческое тело, с которым могу уютно растянуться рядом. Мое тело, мой зверь в человеческом обличье, никого не интересует, и меньше всех – Флору.
Я словно очнулся ото сна и с удивлением обнаружил, что с начала моих разглагольствований прошло не более получаса, а мне казалось, часа три, не меньше. Я был опьянен собственным красноречием и находил его обороты весьма талантливыми, что позволяло забыть о полном моем фиаско. Их тонкость просто не дошла до этой бесстыдницы, я слишком высоко метил. Я отправился обратно в зал по той самой лестнице, по которой так уверенно шел убеждать, и начал рассказывать какие-то байки, чтобы смягчить позор поражения. Полночь еще не пробило. Меня окружили маски, и неподалеку, тоже в окружении масок, я увидел сидящих Флору и Жильдаса. Он что-то весело рассказывал, но Флора вовсе не выглядела веселой. В углах ее губ появились горькие складки. Я пробрался сквозь заслон масок и пригласил ее на танец. Мне показалось, что она испытала при этом огромное облегчение. Ей не нравилось разлучаться с Жильдасом и инстинктивно хотелось все время находиться с ним в одной комнате. Тот же инстинкт не давал ей поминутно прикасаться к возлюбленному. Мне вдруг вспомнилось, что истинные влюбленные, в особенности те, кто получил друг от друга доказательства любви, держатся на расстоянии, словно боясь обжечься. Счастливые любовники, в том случае если они потеряли головы и преступили все границы, всегда склонны побледнеть и отпрянуть друг от друга. Именно это и наводит на мысль об их запретной близости, доводящей до неистовства. Они весь вечер изнуряют себя наслаждением, а потом вопрошают скептически, так ли потрясающе все прошло и счастливы ли они на самом деле. Бывают моменты, когда любовники, особенно мужчины, вдруг ощущают в себе холостяцкое одиночество, которое им ужасно нравится, и им хочется подольше остаться в грубой простоте успокоившегося тела. Тело держит тогда прохладный нейтралитет, и им это льстит, но только до той поры, пока случайный жест или многозначительно произнесенное утром слово не заставят с быстротой молнии вспомнить всю нежность ночи любви, всю истинную ценность тех коротких часов, всю безмерность страсти.
Но я прекращаю свою длинную и никому не нужную проповедь, добровольно и без сожалений оставляя потомков без ее продолжения. Я возвращаюсь к тем па вальса, что выделывал на паркете, танцуя с Флорой.
Мы снова танцевали, но на этот раз я не стремился воспользоваться ритмом движения и прижать ее к себе покрепче. Флора вдруг погрустнела. Она откидывалась на мою руку, следуя движению вальса, но без упоения, без неги. Как бы сказать точнее?.. Было такое впечатление, что она не откидывается, а горбится, но не так, как все. Обычно, чувствуя скверный поворот судьбы или приближение беды, люди втягивают голову в плечи, а под удар подставляют спину, как наименее уязвимое место. Флора же откинула плечи и шею назад, словно решив встретить беду лицом к лицу. Повинуясь движению танца, она поворачивала голову то вправо, то влево, и этим долгим и медленным отрицательным жестом как бы заранее отказываясь от будущего, хотя и не знала, что ее ждет. Она поворачивалась ко мне то одной, то другой стороной лица, глаза полузакрыты, углы губ опущены, щеки бледнее, чем прозрачная кожа под глазами, которая когда-то была как фарфоровая, а теперь отливала голубовато-серым. Красота ее потеряла смысл и ей самой становилась ненавистной. Мы вальсировали, переговаривались, смеялись, и взлетающая при каждом ритмичном повороте головы грива золотых волос Флоры словно вставала между ней и ее жизнью, не давая увидеть, что ждет ее впереди.