Когда рыбы встречают птиц. Люди, книги, кино
Шрифт:
В разделе «Коллекция» нас балуют действительно коллекционными напитками, представляя Ханса Хенни Янна, автора настолько меня поразившего, что о соседних по разделу рассказах Джеймса Парди и Алехандро Ходоровского говорить даже не буду – просто несоизмерим масштаб. Потому что Янн – это действительно классик и действительно не открытый у нас (единственный отрывок – в майской «Иностранной литературе» за 2003 год), читая которого, чувствуешь примерно то же самое, что ощущал Макс Брод над рукописями Кафки (или нынешние открыватели цюрихских сейфов с таинственными рукописями его же) и расшифровщики почерка-кода Вальзера. Самое интересное, что и в родной Германии Янна еще не внесли бережно в Капитолий, несмотря на то, что его высоко ценили Деблин и Брехт, Клаус Манн называл некоронованным принцем неофициальной немецкой литературы, а Вальтер Шумг вообще заявлял, что считает его «без всяких оговорок, самым великим из немецкоязычных прозаиков». Страшно говорить такие вещи, но это действительно похоже на истину, хоть
Странна была и жизнь Янна, насыщенная как книгами (некоторые издавались, некоторые вышли много позже после его смерти), так и делами: «литература, музыка, социально утопические проекты, разведение лошадей, которыми Янн занимался вполне серьезно, проводя среди прочего и биологические эксперименты», как пишет его переводчица Татьяна Баскакова. Добавлю, что в 19 лет Янн заключил символический брак с другом всей своей жизни по фамилии Хармс, бежал в Норвегию от призыва, который не приемлел как пацифист, жил одно время в собственной коммуне, двумя семьями в одном доме все с тем же Хармсом, занимался реставрацией органов и был в принципе человеком, меньше всего склонным к эпатажу.
«Циркуль», глава из первого романа Янна «Перрудья», этакого ремикса притчи об Иове, – непритязательная история влюбленности немецкого мальчика из приличной семьи в деревенского скотобойца. Незначительно ж начинаясь, текст густеет просто на глазах, вмещая в одно предложение не только несколько действий, цепь размышлений, но и такую гамму чувств, что ее хоть к ногам утопленников привязывай. Янн, будто концентрированный Кафка, пишет о тех же темах: о «причислении себя к ничтожным вещам», «грехе упущения», «моментах страха и моментах уверенности», о любви как самоуничижении и вине – «Тут нечего прощать. Тот, к кому ты обращаешься, когда-то видел сон о тебе. Ты не несешь ответственности за сон другого. И если я в своем сне страдаю, ничьей вины тут нет». Это самоумаление на грани, это, как в лучших романах Кутзее, абстрагирование себя, объективизация себя, когда все пакостное человеческое обличье остается перед глазами обвиняющего субъекта, а внутри его – только боль. Это – уже под конец главы – безумие боли, выраженное через поток сознания, как потокосознанировал дурачок из «Шума и ярости» Фолкнера. Это действительно надо читать и переводить, бросив все…
«Досье Габриэль Витткоп» в целом смотрится несколько излишне традиционно – особенно по контрасту с отсутствием сходных дифирамбов Янну – этакая легитимация радикально эстетического автора в качестве нового классика. И не смейте спорить, вот вам и Павел Соболев с пространным «Введением в поэтику Габриэль Витткоп»: обязательный name-dropping в виде де Сада, Батая и Жиля де Ре, цитация отрывка о сваренной в сале голове и номинациями-эпитетами «великолепная, волшебная, совершенная и т. д.». Впрочем, коротенькие рассказы Витткоп, где патологоанатом, как и у Кисиной, выпаривает черепа своих бесхозных клиентов (череп, как и алхимия, должна была стать символом этого номера, как части тела – символами глав в «Улиссе»), фея хвалит за убийство матери, а лунные кошки ходят с зонтиками, имеют очевидное двойное дно подтекста и даже иронии, что современным читателям может напомнить чуть ли не Нила Геймана. Интервью самой Витткоп также занимательны: перед нами откровенные ответы человека, прожившего долгую жизнь с мужем-геем, сознательно выбравшего суицид в противовес смертельной болезни и фетишизирующего мех, несмотря на вегетарианские убеждения.
А вот раздел «Досье Освальдо Ламборгини» любопытней, за счет автора, действительно неизвестного enfant terrible масштаба Жана Жене: «Освальдо Ламборгини, при своей овенской энергичности, делал почти все для безвестности: мешали импульсивность и неуживчивость (авангардистская универсалия, тут еще помноженная на „проблематичное чувство дружбы“, как со стороны могли восприниматься обычные навязки или измены), непрактичность, небрежение институтами (и, как следствие, недоинституализация), алкоголизм и гомосексуализм (точнее – бисексуальность), сомнительно совмещаемые с работой и семьей. Образ жизни Ламборгини, реконструируемый по интервью, расспросам и архивам в недавно изданной, почти 900-страничной биографии, – наркотики, запои, номадизм („это тот человек, который легко заявится как-нибудь и поселится в вашем доме“), кражи и обирания друзей», как пишет Михаил Осокин во вступительной статье «Освальдо Ламборгини, убийца литературы». Выбравший Рембо и Кафку в качестве ролевых моделей, а Арто и Селина как литерные образцы, Ламборгини хоть и делал буквально все, чтобы затеряться даже не в вечности, но в жизни («рукописный текст перемежается с машинописным, декорируется рисунками – карандашами, красками, фломастерами, шариковой ручкой, темперами – и коллажами, нарезками фотографий из порножурналов, приклеенных к листам. Не считая фетишисткого содержания, замешанного на сперме и дерьме, он не приспособлен для типографского употребления иначе как факсимиле, ввиду неформатируемости текста»), но между тем остался с нами – значимо повлиял, в частности, на Гаспара Ноэ, режиссера «Необратимости» и «Входа в пустоту».
Сам Ламборгини не только тотально скатологичен, табуирован и предлагает сжечь голову в камине (куда уж без этого), но и отнюдь не так прост: «Фашизма, но „мексиканского
Последний раздел книги «Anus Mundi» носит сборный и немного необязательный характер. Потому что по названиям половины произведений становится, кажется, ясно и их – боюсь, ценное всего лишь своей псевдотабуированностью – содержание: это «Тиресий» Марселя Жуандо, «Анальные розы» Дмитрия Мамулия и «Подлинное естество Девы Марии» Ролана Топора. Зато весьма содержательна статья Максима Артемьева «Тайная жизнь Уолтера и его современников», в которой, с въедливой дотошностью в стиле почти «НЛО», дается обзор отношения к срамному у людей 19 века. Статья «Анус Тиресия: садомия, алхимия, метаморфоз» Эдда Мэддена пестрит немаловажными для нашей эпохи физического и социального полового метаморфизма констатациями: «…эротизация ануса – органа, которым обладают и мужчины, и женщины, символизирует насмешку над самой категорией женственного и над обменом мужскими и женскими полярностями: женщина символически маскулинизируется, уподобляясь содомируемому партнеру-мужчине, а мужчина символически феминизируется до такой степени, что мечтает о проникновении в себя через женское тело». И, the last, but not least, весьма забавна лекция Бориса Виана «О пользе эротической литературы», где великий автор-джазмен откровенно веселит публику, при этом озвучивает такие значимые и эмблематичные наблюдения, как: «под непристойностью следует понимать отчаянную попытку писателя поделиться с нами своей точкой зрения, когда ему отказывают обычные литературные приемы».
Ответ на вопрос, состоялась ли чаемая трансгрессия, символический обмен ценностей и дионисийская смерть литературы на этот раз, коренится в констатации факта, что нет, трансгрессия неконвенционального секса, стихов строчными буквами и извращенного отцеубийства сейчас невозможна в принципе. И не потому, что в свое время – когда, кстати, «Митин журнал» только начинался – это было ожидаемо, свежо и хорошо, а с тех пор приелось (качественная литература приесться не может, как де Сад будет вечно живее многих живых). И даже не потому, что в наши тухлые годы завинчивания цензурных гаек, когда бедного белого рэпера сажают за песенку о ментах, такой литературе не место (хотелось бы думать, что ей, наоборот, как раз место, и кто-то пойдет возводить баррикады с томиком Берроуза в руке, но так, увы, не произойдет никогда), странно и зябко на тех же подмороженных российских нивах. Нет, дело, как мне кажется, в том, что сия трансгрессивная литература стала – на правах ок, замызганной, с пирсингом и неприличными тату падчерицы, ну и что – уже членом семьи Большой Литературы. Вот там ей и место. «Митин журнал» умер, да здравствует «Митин журнал»! Amen.
Посмертная жизнь Владимира Ленина
С советским все ясно – мы не хотим, но они его возрождают. Понятно и со столпами «советского» – бунтарская бородка Троцкого в моде (от фильма про Фриду Кало до списка литературы западных альтерглобалистов), про крепыша Хрущева пишутся солидные ЖЗЛ-тома, а Сталин в центре дискуссий, как бомбардировщик в перекресте лучей зениток. Ленин же оказался где-то в стороне, затаился в своих вечных Горках, застыл в каком-то полумутном янтаре – полуосужденный (в первые постсоветские годы), полуобеленный (на фоне Сталина) – в силу недостаточной харизмы, хронологической отдаленности, монолитности мифа или чего-то еще?
Ленин, однако, пока украдкой, но начинает возвращаться – переиздаются некоторые работы основателя СССР, выходят книги о нем [73] , и даже в «Живом журнале» есть целое сообщество, посвященное памятникам Ильичу [74] . Чтобы быть готовым к повторной встрече, стоить рассмотреть то, как виделась ленинская фигура в постсоветские годы. Отметить все упоминания Ленина – задача, чреватая не только излишне пухлым объемом, но концептуалистской невнятностью, посему хотелось бы рассмотреть постсоветские импликации образа Ленина в ерофеевском жанре «моей маленькой ленинианы».
73
От совершенно кромешного «Евангелия от Маркса» Анны Буссел (2007; из аннотации – «При входе в мавзолей В. И. Ленина изображен священный герб СССР с восходящим солнцем. Солнце указывает на таинственную связь Ленина с грядущим Спасителем») до вполне серьезной ЖЗЛовской биографии Роберта Пейна (2008).
74
http://community.livejournal.com/ra_lenin/