Когда ты была рыбкой, головастиком - я...
Шрифт:
Мы стоим на горном перевале, среди снежных вихрей и слепящего тумана, сквозь который время от времени проглядывают тропы, которые могут оказаться обманными. Если мы останемся неподвижны, то замерзнем и погибнем. Если мы изберем неверную дорогу, то упадем вниз и разобьемся. У нас нет уверенности, что среди этих путей имеется правильный. Что мы должны сделать? «Быть твердыми и мужественными» [128] . Старайся ради лучшего, надейся на лучшее и принимай всё, что тебя ждет… Если всё это завершится смертью — что ж, мы не могли встретить смерть лучше.
128
«Будь тверд и мужествен» (Иис. Нав. 1: 9).
Сходство с Паскалевым пари здесь очевидно, и в других своих текстах, особенно в трактате «Чувство рационального», Джеймс еще больше усиливает эту параллель. В сущности, он говорит следующее: вера в Бога и бессмертие не подкреплена логикой или наукой, но, поскольку она являет
129
ДЖЕЙМС КЭБЕЛЛ (1879–1958) — американский фантаст и беллетрист
— Не исключено, сэр, что так и обстоит дело, однако с вашим убеждением куда удобнее жить, а ведь жизнь — это и есть мое нынешнее занятие. Смерть же я вынужден буду принять, когда настанет черед, и если выбирать между вашим убеждением и моим, то с моим умирать приятнее. Кроме того, если ваше утверждение верно, то я даже не смогу выяснить, ошибочно ли мое. Таким образом, если я придерживаюсь глупой старой веры, которую передали мне предки, я выигрываю вчистую, получая по меньшей мере утешительные надежды, и ничего при этом не теряю, — заявил Мануэль со своей всегдашней твердостью [130] .
130
Замечания графа Мануэля, по сути, перефразируют следующий пассаж из трактата Цицерона «О старости»:
Если я здесь заблуждаюсь, веря в бессмертие человеческой души, то заблуждаюсь я охотно и не хочу, чтобы меня лишали этого заблуждения, услаждающего меня, покуда я жив. Пока же меня утешает мысль, что если я, будучи мертв, ничего чувствовать не буду, как думают некие неважные философы, то незачем мне страшиться, что эти мудрецы станут насмехаться над этим моим заблуждением, ибо ни меня, ни их не будет больше [Использован и дополнен перевод В. Горенштейна].
Как мы уже видели в предыдущих главах, Джеймсу было свойственно время от времени впадать в риторику, из-за которой его взгляды так легко высмеивать. Приводимые им многочисленные примеры того, как «вера в факт помогает создать сам факт» (скажем, вера в чей-нибудь карьерный рост или в футбольную победу), явно не имеют никакого отношения к вере в Бога. Как будто вера в Бога может каким-то образом способствовать тому, что Бог станет реальностью! Джордж Сантаяна в своем блистательном очерке о Джеймсе [131] справедливо порицает того за эти излишества (которые, по-моему, являются плодом Джеймсова энтузиазма вкупе с его же путаной эпистемологией), однако нападки Бертрана Рассела (в его «Истории западной философии» есть глава, посвященная Джеймсу) бьют совершенно мимо цели — как и его критика Дьюи в следующей главе. Рассел всерьез предполагает, что с помощью системы аргументов Джеймса можно с одинаковой легкостью доказать и то, что «существует Бог», и то, что «существует Санта-Клаус», хотя Расселу следовало бы понять, что гипотеза Санта-Клауса не является живым выбором ни для кого, кроме разве что маленьких детей. Джеймс мог бы показать, что при определенных условиях ребенок имеет основания поверить в Санта-Клауса, однако, как только он повзрослеет настолько, что сумеет воспринять доказательства, противоречащие этой гипотезе, его вера тотчас же сменит знак на противоположный.
131
George Santayana, Character and Opinion in the United States (1920).
С другой стороны, Рассел, я полагаю, был прав, утверждая, что Джеймс часто писал так, словно его заботили одни лишь практические следствия мышления и деятельности, протекающих в предположении, что Бог есть, а не вопрос о том, действительно ли Бог существует. На мой взгляд, Джеймс не рассматривал веру на столь сверхъестественном уровне. Во всяком случае, большинство фидеистов относятся к вере иначе.
Следует понимать, что каждый, кто совершает прыжок веры, не говорит себе при этом: «На самом-то деле я толком не знаю, существует Бог или нет, и не знаю, будет ли жизнь после смерти, но я считаю эти убеждения удобными, так что сделаю-ка я вид, будто они верны». Возможно, какие-то философы и способны на такой сумасбродный подход к вере (его можно назвать «если бы»), но я никогда не встречал теиста, который мыслил бы таким образом. Совсем наоборот! Верующий обычно больше убежден в реальности Бога, чем в истинности каких бы то ни было научных гипотез.
Это верно даже по отношению к Канту. Явной ошибкой будет обвинять Канта в этом извращенном «als ob» [132] , которое провозгласили некоторые его немецкие последователи. Да, вера в Бога не является знанием, но Кант, и он признавал это сам, отверг знание, чтобы расчистить место для веры. Для него, как и для Платона, воспринимаемый чувствами феноменальный мир, фанерой, открыт для ученых изысканий, но
132
Если бы (нем.).
Немного личного, с вашего позволения. Милостью Божьей я совершил этот прыжок в отрочестве. Когда-то вера для меня неразрывно связывалась с уродливым протестантским фундаментализмом. Постепенно я его перерос и в конце концов решил, что даже не буду называть себя христианином (разве только захочу использовать это слово, чтобы ввести кого-нибудь в заблуждение), но вера в Бога и в бессмертие никуда не делась. Эти мучительные перемены во многом отражены в моем романе «Полет Питера Фромма». Изначальный прыжок не стал каким-то мгновенным и резким переходом. Для большинства верующих никакого перехода и нет. Они просто вырастают, принимая религию родителей, какова бы она ни была. А на других, как все мы знаем, вера обрушивается внезапно, и это обращение ошеломляет, как взрыв, как нежданный удар грома.
Джеймс называет «чрезмерной» убежденность, питаемую лишь сердцем. Но это не значит, что такая вера не является истинной. Это лишь значит, что такие убеждения принадлежат к некой особой разновидности. Почему я верю в теорему Пифагора? Потому что могу проследить за дедуктивным доказательством, основанным на постулатах Евклидовой геометрии, и потому что теорема подтверждается опытным путем. Но этот выбор не относится к категории живых. В каком-то смысле вера в формальную истину, провозглашаемую той или иной теоремой, является тривиальной, пустой верой. Она говорит мне лишь о том, что если я приму определенные аксиомы, а также правила для манипулирования определенными символами, то я смогу создать цепочку таких символов, которую можно будет интерпретировать как Пифагорову теорему. Я верю в формальную истину этой теоремы во многом по тем же причинам, по каким я верю, что не существует женатых холостяков.
Математические теоремы полезны, так как они приложимы к материальному миру, однако эти приложения (как я уже говорил раньше) требуют того, что Рудольф Карнап назвал правилами соответствия: пример — отождествление числа 1 с камешком или звездой, а прямой линии — с лучом света. Переходя от чистой математики к прикладной, мы сразу же попадаем в царство, где гипотезы становятся шаткими, и самое лучшее, что мы можем для них сделать, — это оценить их по степени достоверности. Естественным образом мы сильнее всего верим в те положения науки, что кажутся нам успешнее подтвержденными, но вера в Бога способна нести с собой убежденность, проистекающую из самого сердца, и она сильнее, чем любое мнение относительно мира. Мне легче поверить, что любой научный факт или закон — не более чем мимолетная иллюзия, навеянная Великим Фокусником и обреченная перемениться, когда Великий Фокусник решит исправить свое Правило, нежели поверить, что этого Великого Фокусника не существует [133] . Но это знание — явно не того же рода, что в математике или прочей науке. Вполне тривиальная истина: мы верим в то, о чем знаем (или думаем, что знаем). Но поверить в то, чего мы не знаем, на что мы лишь надеемся, но не можем увидеть, — вот самая сущность той веры, о которой я веду речь.
133
Реймонд Смаллиан, математик и фокусник, в своем эксцентричном очерке об астрологии, вошедшем в его книгу «Дао молчаливо» (1977), замечает по поводу науки и магии:
Если же говорить о магии, то я скорее допущу возможность того, что Вселенной в конечном счете управляет волшебство, чем поверю, что ею движут научные законы. Кто знает, быть может, Вселенная — это величайший фокусник, который не хочет, чтобы мы узнали о его волшебной силе, и потому устраивает так, чтобы большинство явлений происходили научно и упорядочение, дурачит нас, дабы мы не догадались о его существовании! Да, это вполне вероятно, и чем больше я об этом думаю, тем больше мне нравится такая идея!
Предположение Смаллиана, само собой разумеется, не так уж далеко от индуистской доктрины, согласно которой весь мир — иллюзия. Хотя средневековые схоласты и полагали, что Вселенная в достаточной степени реальна, многие из них (особенно известны в этом смысле воззрения Уильяма Оккама) заявляли, что Богу вполне по силам дематериализовать, скажем, кресло или звезду, заменив их иллюзией кресла или звезды, которые мы не в состоянии будем отличить от настоящих.
Я не без удовольствия готов вместе с Унамуно признаться в том, что у меня нет никаких оснований для веры в Бога, за исключением страстного желания, чтобы Бог существовал и чтобы я, как и другие, никогда не прекращал существовать сам. Поскольку я всем сердцем верю, что Господь поддерживает всё сущее, из этого следует, что мой прыжок веры (каким именно образом — это за пределами моего понимания) явился своего рода ответом на просьбу Бога, находящегося вне меня и пожелавшего, чтобы я поверил, — и Бог внутри меня откликнулся на этот призыв. Теисты заявляли то же самое тысячи раз. Давайте послушаем, как говорит об этом Унамуно [134] :
134
Мигель де Унамуно. О трагическом чувстве жизни. Глава 10 (М., Символ, 1997).