Когда у нас зима
Шрифт:
— Пятнадцать,— сказала мама, потому что папа и не думал отвечать.
— Я их заберу поближе к весне,— сказал дядя.— Даром я, что ли, у вас держал своего барана? И что ты так надулся, ты в этот дом вошел голодранцем, мы что тебе, кредитный банк? Ступай вон к своим, в кооператив, пусть они тебя обеспечат! Думаешь, если ты одурачил свою жену, с нами тоже этот номер пройдет? Ты взял себе жену из хорошей семьи, смотри, тут сидят только уважаемые люди, посты занимают, инженеры, в опинках [3] не ходят. Ты когда ботинки первый раз увидел, а? Ну, когда? Молчишь? То-то. Лучше молчи.
3
Опинки —
Мама плакала. Она всегда плачет. Я смотрел на папин кулак, который лежал на столе, огромный, с темными жилами. Ах, мне бы такой кулак, хотя бы один, оба не надо, разбить нос и часы на золотой цепочке поперек брюха этому дяде, которого мама учит нас любить как родственника.
— И раз уж к слову пришлось, я заберу и сливы, они с того надела, который папочка обещал в наследство нам с Ами и Чичи, как старшей сестре. Правда, папочка?
— Бери, бери, Аристика,— сказал дедушка,— только не надо таких слов, стыдно...
Папа уставился на дядины золотые часы и молчал. Жалко, что он молчал, лучше бы он был храбрым, но вообще, может быть, мне это все приснилось. Я забыл сказать, что мне снится очень много всего, и не обязательно во сне. Поэтому, как только мне начинает что-то сниться, я закрываю глаза и ложусь спать, хотя, я думаю, полагается наоборот.
Мой брат это знает, и он понес меня потихоньку, чтоб не спугнуть сон, в нашу комнату. У нас там есть кровать на четыре персоны, в которой спят только две персоны, я и мой брат. Сейчас она завалена чужими пальто, которые пахнут не слабее, чем родственники, и Санду положил меня между запахами тети Корни и тети Арни, у них и пальто любят поболтать, как они сами. Мне так хотелось спать, что я даже не стал думать про белых подкроватных человечков. Я забыл сказать, что под нашей кроватью живут человечки в белых одежках, которые хватают тебя за ноги и тащат под кровать, но это только ночью, днем они боятся кошки.
Я поспешил заснуть, и как было бы хорошо, если бы не эти запахи, из-за них мне снились партизаны и ничего вкусного. Обычно мне снится простокваша. Когда мне весело и по воскресеньям, мне снится кулич с орехами, но бывают случаи, особенно весной, когда мне снятся мягкие конфеты. Я их пробовал только один раз, с елки, но много про них читал, они называются помадка. И конечно, когда мне грустно или когда я поссорюсь с братом и думаю, что жить дальше нет смысла, тогда мне снятся партизаны.
Я проснулся. За два пальто от меня спал мой брат с куском пирога в руке. Или он его стащил, или там уже дошли до пятого блюда. Если стащил, это нехорошо, а если дошли до пятого, это тоже нехорошо, потому что, значит, он забрал и мою порцию, так что я съел пирог из его рук и пошел в соседнюю комнату, где родственники совсем размякли от стольких блюд и снова завидовали нам, что мы живем в деревне. Кроме этого, ничего не изменилось. Папа все так же смотрел в упор на золотые часы дяди Аристики.
Я очень хорошо знал, чего ему хочется. Я бы тоже с удовольствием. Синицы снова клевали окно, но никто не бросал им крошек.
Дядя Леон, адвокат, как раз говорил папе, что вышел на пенсию и может теперь сколько угодно охотиться в наших лесах и что он оставит у нас охотничье ружье, бельгийское, трехстволку, чтобы не таскать ее все время взад-вперед. Папа кивал, но не отрывался от дяди-Аристикиных часов. И мама это видела и, наверное, понимала, потому что криво улыбалась тете Ами и тете Чичи, которые, как старшие сестры, распекали ее не знаю за что.
Я посидел немножко, подождал, не спросят ли меня, сколько будет пятью восемь или какие я знаю песни, но, так как все были заняты, я вышел во двор.
Небо чуть ли не волочилось по земле, я едва под ним умещался. Был вечер. От леса виднелся только край ельника. Там сидят в засаде волки. По ночам сверкают глазами, а когда очень холодно, могут подойти к тебе совсем близко и прикинуться кошками, чтобы тебя обхитрить, но надо держать в кармане кусок овчины, и волк, как ее почует, сразу себя выдаст. Так говорит мой брат. Он храбрый, выходит ночью во двор и стоит пять минут, на спор, с будильником в руках. Я, правда, его не проверял, потому что ночью не вылезаю из постели.
Сегодня единственная ночь, когда не страшно выйти, потому что в эту ночь меняется год и до утра чертей не будет. Дедушка говорит, что чертей вообще нет, что это я их сам себе делаю, но, значит, они все же есть, хоть и самодельные? Но сегодня — точно нет, и сегодня всем детям положено колядовать. Жаль, что у меня гости.
Я вышел за калитку. Матроска, конечно, красивый костюм, но он не подходит для наших горных мест, он не греет. Я вышел посмотреть, нет ли кого на моей дорожке. Несколько ворон перелетали с забора на забор, как будто не на всех заборах одинаково холодно. Холод вступил мне в ноги сквозь новые башмаки, они хороши только принимать родственников и ходить в город. Затем их папа нам и купил. Минут через пять холод дойдет до рук.
Родственники начали петь. Наша семья любит жалостные песни. Папа обычно поет «Как мне вырвать из груди...», мама поет «Воскресенье печальное», особенно когда подметает, дедушка вообще священник, ему положено петь, а другой дедушка поет всегда про атаку и отступление.
У меня скрипели шаги, как будто на каждой ноге было по двери, и мне было чуточку страшно. Я уже заходил обратно в калитку, но тут меня насмерть перепугала Алуница Кристеску. Она жалась к стенке нашего сарая и слушала «В тени ореха старого».
— Ты что тут делаешь?
— Стою.
Мама Алуницы Кристеску стрижет ее под ноль и вместо сережек продевает в уши ниточки, как петельки на одеже, вешать на гвоздь. Но она очень умная, и мне нравится с ней разговаривать, тем более она в классном журнале идет сразу за мной.
— А у меня тоже есть родственники, пятеро в Бухаресте и трое здесь.
— У меня пятнадцать теть и одиннадцать дядей.
Она опустила голову, пристыженная. Потом спросила :
— Что они тебе привезли в подарок?
— Кулек помадки, большой мячик, плюшевую лошадь и три коробки с не знаю чем.
— С чем?
— С не знаю чем.
Я стал рассказывать ей, какие они все добрые, особенно дядя с золотыми часами на цепочке, я бы и еще много чего ей рассказал, но Алуница Кристеску вздрогнула.
— Это какая песня?
— «Свет твоих очей»,— ответил я.
— Ой, как красиво! — И она потянула себя за петельку в правом ухе.
Синицы пролетели мимо нас и забились на сеновал. Значит, дело шло к ночи. Я решил, что раз завтра все равно уже другой год, так и быть, дам Алунице Кристеску одну марьяну. Марьяна — это такая картинка. У нас их полно в сарае, неизвестно, с каких времен. На картинках девушки, очень зубастые, и держат в руках цветы. Они бывают двух видов: марьяны и дидины. Красиво раскрашенные, а внизу стишок: «Я люблю тебя без обмана, милая Марьяна» или «Гибну от любви безвинно, милая Дидина». На них большой спрос, один раз я купил коньки за две марьяны и одну дидину. Я много чего на них купил, и теперь другие ребята могут тоже продавать моих марьян и дидин. Хорошо, что у меня их еще целый чемодан в сарае.