Когда у нас зима
Шрифт:
Как-то раз, через несколько дней, я не мог уснуть из-за полной луны. Я могу уснуть даже с включенной лампой, даже с невыученным уроком, но с полной луной — никогда. Мама говорит, что я лунатик, но, кажется, она имеет в виду что-то другое. Так вот, я не мог уснуть и нечаянно услышал их разговор. Я говорю нечаянно, потому что обычно слушаю нарочно.
Папа говорил, что ему совершенно не нравится, что делается в деревне, и что он завтра пойдет звонить дяде Леону, пусть тот приезжает за своей трехстволкой, ее тут только не хватало, и так в лесах бандиты, их кое-кто в деревне укрывает, и папа дорого бы дал, чтоб узнать, кто именно, а вся их храбрость: забраться в дом ночью,
Мама отвечала, что ей тоже, но что мы должны быть цивилизованными людьми: если пригласили, отказываться невежливо, и что ружье заперто и никакой опасности нет, потому что не выдадут же нас родственники.
Луна была похожа на Алуницу Кристеску. Меня подмывало выйти к папе и сказать, что ружья больше нет и что мы нашли кошку запертой в парадной комнате. Но я побоялся подкроватных человечков, которые хватают за ноги.
Папа сказал, что отдаст им и овец, и сливы, и все, что им будет угодно, только чтоб они больше к нам ни ногой, иначе он об них обломает все колья из забора. Пусть мама их позовет, когда его не будет дома, чтоб они забрали все, что считают своим, и проваливали. Мама плакала и говорила, что надо быть цивилизованными людьми.
Я смотрел в окно, двор был белый от луны, и по нему пробегали тени, как будто все бандиты собрались у нас во дворе, хотя и знал, что это просто тени ночных облаков.
Снова стало тихо. Луна еще немного посветила, а потом тоже закатилась в теплые страны, так что и я собрался заснуть, но тут два черных-черных глаза уставились на меня из темноты, и у меня волосы встали дыбом и так и стояли, пока я не сообразил, что это мой брат рядом со мной в кровати, а глаза у него всегда черные.
— Слушай, по-моему, надо им сказать,— прошептал он.
— То есть чтобы я сказал? — уточнил я.
— Само собой, затея же твоя.
Мы шепотом поссорились, два раза поворачивались друг к другу спиной, три раза обменялись тычками, но наконец согласились, что он все напишет в письме, а я его отнесу папе. Я стал засыпать, и мое упрямство прошло. Я всегда примерный, когда сонный, перед сном у меня проходят все недостатки.
На другой день я проснулся в каком-то страхе, мне снились партизаны, и не так, как обычно, а совсем плохо. Чего бы я не дал, чтобы ружье оказалось в сундуке и чтобы ни затмения, ни запертой кошки — ничего этого не было. Я выглянул за дверь. Папа выходил из парадной комнаты. Вроде ничего особенного, но мой брат впихнул меня обратно и прошипел:
— А ну, одевайся, мигом!
Я подумал, что одного мига мне, пожалуй, не хватит, но не успел ему это сказать, потому что папа хлопнул дверью так сильно, что мы оба вздрогнули. Наверное, и мама тоже, потому что на кухне грохнула кастрюля, и дом, наверное, тоже, потому что посыпалась штукатурка.
Он вошел к нам с совсем мрачным видом, прислонился к косяку и ничего не говорил. Мне было страшно. Потом он сказал: «Ступайте играть». Очень спокойно. Но, честное слово, он еле сдерживался, потому что иначе у меня не было бы во рту вкуса сливовых косточек и я бы не сказал ему: «Здравствуйте», как в школе, где он учитель у старшеклассников. Санду уложил ранец, натолкал туда и хлеба, хотя мы во вторую смену. Мама смотрела на нас, как мы уходим, и ничего не понимала.
Мы остановились только в Орехах. Орехи — это большой сад ореховых деревьев, очень толстых, за ними можно спрятаться, и тебя никто не найдет, разве что вырубит весь сад, но на это уйдет добрый месяц, а ты тем временем переберешься в Елки, и уж там-то тебя точно никто не найдет.
Мы залезли на дерево. Оно было очень удобное, хоть спи. Мой брат вынул из ранца тетрадь и карандаш. Я думал, что он собрался делать уроки. Правда, уроки мы оба сделали с вечера, но он серьезный, даже когда сидит на дереве. Он писал долго, по мне гуляли солнечные пятна, и я так разомлел, что чуть не пророс. Самолет пролетел. Санду кончил писать и стал перечитывать. Листок дрожал у него в руке, а на лице было выражение «я больше не буду». Я заглянул ему через плечо. Справа стояло число, красиво подчеркнутое. Я всегда ему завидовал, как он подчеркивает. Дальше, тоже подчеркнутые, шли слова: «Дорогой папа, запятая, мы просим тебя нас простить, а если ты нас не простишь, мы больше не придем домой. Вот что случилось: восемнадцатого марта...»
Сначала я любовался, как он здорово расставил запятые и какое круглое у него выходит «о», потом понял, что это письмо, про которое мы говорили сегодня ночью, и испугался.
Только после того как он напомнил мне ту пословицу, я спросил, на каком орехе его искать, когда я вернусь, но он мне не стал говорить и правильно сделал, потому что я, если знаю, обязательно проговорюсь. Хотя до дому две тропинки и один перелаз, мне путь показался страшно коротким. Случилось что-то нехорошее и еще не до конца случилось. Скорее бы весна: тихо, букашки садятся на нос. И еще столько всего: улитки, щавель, всякая зелень и ничего не болит. Иногда мне не хочется вырастать большим, я даже готов всю оставшуюся жизнь сносить тетины поцелуи.
Я вспомнил про свое счастье в сарае и зашел его проведать. Счастье было на месте, так что я немного осмелел. Когда я вошел в дом, мама с папой сидели за столом и ничего не ели. Было видно, что мама плакала. Они молчали. Мяукала кошка, не кормленная со вчерашнего дня. Когда у нас неприятности, кошка всегда некормленая. Напрасно она трется о наши ноги и об ножки стола, ее не накормят, пока у нас все не пройдет. Я шагнул к ним от дверей и в первый раз услышал, как громко скрипят половицы. Письмо я держал в руке и просунул между ними на стол. Потом отступил опять к дверям и на всякий случай взялся за ручку. Кошка перетерлась обо все ноги и ножки и начала сначала. Даже я успел бы перечесть письмо два раза, а папа все как будто никак не мог дойти до конца, а ведь он читает по целой книге в день, и еще остается время на рыбалку.
— Скажи ему, пусть идет домой,— сказал папа.
Я помчался. Две тропинки и один перелаз — я их даже не заметил. Добежал до Орехов — никакого Санду. Я поискал его, покричал, но мне не ответил ни он, ни Анду, то есть эхо. Я крикнул последний раз и услышал свист. Пока я шел на свист, я думал, что вообще-то свистеть может кто угодно, в том числе и бандиты. Но я напрасно так думал, это все-таки был мой брат, просто он мне не отвечал, пока не убедился, что я один. Он ел хлеб. Я передал ему, что сказал папа.
— А он обещал, что мне ничего не будет?
— Нет.
— Иди назад, и пока он не даст слова, что мне ничего не будет, не возвращайся.
— А если он не даст?
Он вынул хрестоматию и стал учить наизусть стишок.
— А если он не даст, что тогда?
Тут я до смерти испугался, потому что кто-то лизнул мне руку. Но это был Гуджюман. И чего, спрашивается, я испугался, разве волк или бандит стали бы лизать мне руку?
— Ты привел? — спросил Санду.