Когда вернусь в казанские снега…
Шрифт:
Мы способны только счислять и сосчитывать, тогда как хотели бы осязать и присутствовать, ибо только присутствие мнится нам действием. Но взаправду действуют только мистраль, солнечный ветер, и Рона, катящие свои полные, синие и ледяные воды мимо Авиньонского моста, по которому нельзя перейти на другую сторону.
У всякого – свой язык. У всякого – своя правда. У всякого – своя история, и смыкаются эти версии человеческих мук только в датах, и только цифры правят миром людей. Век авиньонского сиденья, век вавилонского пленения папства, век-чистилище перед кратким обманчивым раем Возрожденья – да назови как желательно, и всё будет истиной, и ничто истиной не будет, и только перегруженный знанием и охмуряемый мистралем разум бормочет сердцу, что это – век Столетней войны, век Данте, Джотто, Бокаччо, век Петрарки
Век-зеркало, век подспудных перемен, ещё не ставших зримыми и не приносящих ещё ничего, кроме утраченных грёз и ежедневных страданий. Век медленный, как умиранье, и быстрый, как время, когда оно ещё существует. Век-преддверье. Столетье-ловушка.
Мы ли не помним, каким нереальным было наше присутствие в Папском дворце, когда, случайные гости, мы переходили из зала в зал, с этажа на этаж, и обнажённые реставраторами древние камни стен взирали на нас сокровенными очами. Ведь только камни умеют по-настоящему видеть – на это требуется немалое время.
Пока по нищим деревенским улицам Рима, назло Авиньону упрямо избиравшего собственных первосвященников, слонялся крупный и мелкий рогатый скот, а вечерами там же шатались неугомонные шайки всесущей средневековой братвы, в пустотелых авиньонских залах, часовнях, спальнях, бесконечных проходных комнатах плелись гнусные интриги, и пахло смертью, запах которой перебивался разве лишь ароматами кухни: дымные благоухания напитывали грандиозную трапезную, в объёме которой и жареный на вертеле бык выглядел малым ягнёнком. Тленные ароматы смерти и нынче прятались в тех покоях дворца, куда не достигали очистительные сквозняки мистраля, и первый авиньонский папа Климент Пятый, пытавшийся объединить Европу новым крестовым походом против сарацин и скончавшийся из-за того, что лечил несварение желудка толчёным изумрудом; он, предавший анафеме рыцарей-тамплиеров и тем освятивший их изуверскую казнь, улыбался нам из тёмного угла доброй государственной улыбкой, поскольку ведь и он вошёл в историю как весьма набожный, благодушный и добросердый пастырь, и не совсем уж напрасно.
Провожаемые этой страшной улыбкой, мы вышли на волю и удалились из папских покоев, поняв, что томящееся в них взаперти время – тоже, и вовсе, не наше.
А снаружи – дул мистраль, ветр вдохновенного безумия, что и матёрому мужу смущает разум, выдувая из души и сердца сумрак самодостаточной гордыни.
Дул мистраль, населяющий солнечное пространство осени призраками и воспоминаниями о небывшем, потому что всё, что взаправду было, было иначе, чем воображается нам.
Дул мистраль, вредный здоровью северян, наделяющий их головною болью, сведший с ума Ван Гога в кущах багряных виноградников и спиральных кипарисов Арля, но лишь укрепивший разум Сезанна, который, как оказалось, совсем ничего не выдумывал, а лишь точно запечатлевал своей кистью пёструю и дымчатую жизнь вокруг меловой горы Виктуар. Ибо таков он и есть, Прованс, с его Эксом, Арлем, Авиньоном и Марселем, с его голубыми фиордами-калангами скалистого побережья, заросшего пиниями воображаемой вечности.
Человек – он ищет оправданье своему бытию и своим же скитаньям по жизни. Человек – он разумеет, что его пребыванье в пределах природы и географии подобно существованью хоть бы и древесного листа, однажды трепетавшего на ветви платана, а далее – несомого ветром в направлении неведомом и неопределённом, и нет человека, чьё бытие было б сродни неподвижному камню…
Всё, что происходит, происходит в душе. Лишь душа различает незримые связи, ускользнувшие от многого знанья, но душа – она либо дремлет и спит, либо дрожит и боится, и только земная любовь и Божий мистраль помогают ей видеть и понимать, что в мире взаимосвязано всё – даже то, что и вовсе несопоставимо.
Но разве понимают это случайные люди, заморские туристы, обязательные посетители Авиньона и Турина, Святой земли и Синая, где закутанный в кефи лукавый бедуин считает их всех богатыми идиотами и катает за мзду на своём худосочном верблюде вкруг монастыря Св. Екатерины, хранящего за своими высокими каменными стенами и Моисееву «неопалимую купину», и первые изображенья Христа, и подлинный отпечаток руки Святого пророка ислама? Одного этого верблюда и
Люди, люди, безымянные, как блуждающие облака там, на высотах любви, что так светло и звёздно зияют и над другими – северными, болезненными, скорбящими, российскими, от века необжитыми и в самой нищете своей надменными пространствами, где ныне и присно звучат сквозь хаос вопящей ненависти самоуверенным эхом льстивые научения лжи.
И там перемогаются люди, уставшие от страдательной плоти и от сердца, которое только и делает, что боится смерти, полагая, что жить перемогаясь – это и есть подвиг.
Sur le Pont d'Avignon l'on y danse,l'on y danse sur le Pont d'Avignon…Вайнер Борис Гиршевич
Родился в 1948 году на Курилах в семье военнослужащих.
С раннего детства живёт в Татарстане, сначала в деревне Матвеевка, затем в Бугульме и Казани. Окончил филологический факультет Казанского педагогического института.
Известен как детский поэт и прозаик, юморист, драматург, сценарист (в частности, киножурнала «Ералаш»), переводчик с английского и татарского, а также как автор-исполнитель песен – и взрослых, и детских.
Член Союза писателей РТ с 1985 года.
Заслуженный деятель искусств Татарстана, лауреат литературной премии им. М. Горького (2008), автор многих книг для детей и взрослых.
Дом улыбок
Он только кажется обыкновенным, этот старый дом на углу.
Коридоры и лестницы, и лестничные площадки, и стены с облупившейся краской, и дверные звонки и ручки, и сами двери с подозрительно глядящими на гостей глазками – всё это только для случайного взгляда.
На самом деле там нет ничего, кроме затемнённого зрительного зала с потёртым красным плюшем на креслах и пёстрым занавесом перед маленькой сценой.
И никого кроме Улыбок, что давным-давно живут за этим занавесом, за малиновыми кулисами, в крошечных комнатках, которые называются «артистические».
Они ждут дождя. Как только на дворе начинается дождь, в доме начинается концерт, о чём и объявляет Улыбка-До-Ушей. И Улыбки одна за другой выплывают на сцену, где немедленно расцветают яблони и груши и сквозь туман над рекой всё же видно, как на высокий берег выходит девушка Катя. Река под луной серебрится, и не вполне ясно, движется вода или нет; тихо так, что не слышны даже шорохи, но это не потому, что звуковая плата не тянет. И уже заметен рассвет, и всё вокруг становится голубым и зелёным, и небесного цвета шар крутится-вертится над головой и хочет упасть, как письмо, но не по электронному, а по городскому адресу. И вот она улица, и вот он дом, где резной палисад с прибитым у калитки почтовым ящиком, и бедолага чёрный кот, которого все так не любят, и пожилой клён, что стучит веткой в стекло и приглашает погулять. Погулять под уже оранжевым небом, от которого сами того не желая рыжеют и море неподалёку, и невесть откуда взявшийся верблюд, и мамы с ребятишками, и каштан, что цветёт на бульваре, и полные кефали шаланды у причала. А по соседству, в городском саду, вовсю играет духовой оркестр, и на скамейках полный аншлаг, и лает на проходящую цирковую труппу Моська, и ворона на еловой ветке что-то держит в клюве, и вряд ли это «сникерс». Затем небеса темнеют и в сумерках зажигаются окна, под которыми хорошо мечтать и которые можно читать как книги – особенно если ваши глаза ещё не разучились видеть сквозь слова. И через невидимую форточку на ладонь к клоуну в чёрном трико слетает невидимый голубь, и рвутся, оставаясь целыми, газетные листы, и вполне может быть, что из волшебного цилиндра на столике вслед за канарейкой выпорхнет чемпион по борьбе сумо…