Когда воскреснет Россия?
Шрифт:
В этом убеждаешься тотчас при входе в собор Петра. Размеры его можно ощутить только либо издалека, либо изнутри, поскольку их скрадывают более поздняя колоннада Бернини и портик Мадерно. Собор строили несколько архитекторов. Для каждого из них важнее размеров была соразмерность, то есть соответствие частей, единство целого.
Иначе бы собор не существовал в настоящем виде, вернее, не был бы достроен Микеланджело. Уже на склоне лет, после многих поистине титанических трудов и подвигов, свершенных во имя божественного искусства, он связал свою судьбу с этим собором. Душа великого флорентийца, вероятно, страдала при виде начатого, едва продвигавшегося строительства: он боялся, что деньги, отпущенные на сооружение, разворуют, и гениальный замысел Браманте погибнет невоплощенным. Он спешил, боясь умереть прежде, чем собор не приобрел основных пропорций. После этого
Говорят, что Микеланджело, особенно в конце жизни, воплощал кризис Высокого Возрождения, мировоззрение его называют мрачным и трагически безысходным. Побольше бы человечеству таких кризисов! Что касается мрачности или безысходности, то я, например, не ощутил ни того, ни другого: ни в соборе Петра, ни в Сикстинской капелле, ни во Флоренции. Даже при чтении его сонетов, несмотря на косноязычие перевода, чувствуется сила и мощь не подвластного никаким рефлексиям духа, не сокрушенная страданиями и потерями цельность. И тем более не было свойственно этому художнику «…добровольное, постоянное и, так сказать, одушевленное стремление к умышленному раздвоению внутреннего самосознания», которое, по словам И. В. Киреевского, «расщепляет самый корень душевных сил». Последствия же подобного расщепления вполне определенны: «…разум обращается в умную хитрость, сердечное чувство — в слепую страсть, красота — в мечту, истина — в мнение; наука — в силлогизм; существенность — в предлог к воображению; добродетель — в самодовольство, а театральность является неотвязною спутницей жизни, внешнею прикрышкою лжи, — как мечтательность служит ей внутреннею маскою».
Какая же безысходность, если каждое (каждое!) произведение Микеланджело гениально, если оно возвышает, будит не одну, а целый рой мыслей, наконец — вызывает просто восторг и радость?!
Конечно, трудно быть радостным и снова испытать душевный восторг, когда за плечами почти полвека и позади столько потерь, невзгод, недостойных, свершенных пусть даже и по глупости дел… И все же радостный восторг возможен в любом возрасте. По-видимому, великое искусство может вызвать его даже в дряхлом сердце, даже в утомленной душе, отравленной засасывающей повседневностью. Но что или кто мешает нам хотя бы периодически вылезать из трясины? Ведь для этого вовсе не обязательно ехать в Италию… Здесь, в Ватикане, в центре всего католического мира, я вдруг вспомнил, что до сих пор не побывал на тихой Нерли, что Эрмитаж посетил не более пяти или шести раз за всю жизнь. Вспомнил, что фрески великого Дионисия всего в двух часах езды, что Софийский собор в десяти минутах ходьбы от дома.
Наверное, совсем не напрасно архитектуру называют матерью всех искусств: только она может так беззаветно, так безоглядно воссоединять два разделенные человеком начала, помирить два, на первый взгляд, враждующих мира. Только в ней, в архитектуре, неразрывны, неразъединимы духовное и материальное, вневременно-идеальное и сиюминутно-земное. И разве не архитектура через фрески и через гармонию линий вдохнула жизнь в живопись и в графику, разве не она еще в античную пору так по-матерински приголубила скульптуру и ужилась с музыкой? Гармония объемов и масс, линий и площадей доступна любому нормальному человеку, и любой не очень искушенный в этих делах человек смутно ощутит несоответствие. Вовсе не обязательно давать название этому смутному чувству неудовлетворенности или неловкости, объяснять и расшифровывать то, чем эта неловкость вызвана. Достаточно просто сказать, что произведение несовершенно…
Человек, вошедший в собор Петра, двигаясь к подкупольному пространству, боковым зрением, затылком, неизвестно чем, ощущает как раз соответствие этих мощных в своей красоте архитектурных форм. Интересно, что архитектурный гений, его первоначальный художественный размах заставляет и позднейших творцов подтягиваться до его уровня, не позволяя им делать лишнее или мелочное. Впрочем, декоративное оформление собора, особенно верхней его части, так многокрасочно, так богато и празднично, что живет уже само по себе, помимо архитектуры. Оно, это убранство, в своем живописном восторге словно бы по-детски нетерпеливо забегает вперед, и архитектура с материнской снисходительностью разрешает ему это… Впрочем, она же достаточно строга, если не жестока ко всему тому, что в
Рим выглядит как город после бомбежки, так много в нем прекрасных и чтимых всеми людьми развалин. (В черте города ничего не разрешается строить и даже ремонтировать без определенной научной и художественной подготовки.) Почему Н. В. Гоголь так любил этот город, в чем для него было главное очарование? Может быть, за отсутствие готики с ее рационализмом и аскетической сухостью? Или за известное сходство итальянского национального характера с русским? Неизвестно. Посягательство не на каждую тайну уживается с нормальным нравственным чувством, праздное любопытство так же безжизненно, как и праздное слово, праздное время. То, что великий писатель был восхищен Римом, ясно видно хотя бы из его не очень удачного очерка. Может быть, от невыразимости этого очарования автор не устерег меру своего восторга, почувствовал это и не закончил рукопись. Проза эта среди других гоголевских произведений выглядит примерно так же, как апсидный престол Бернини в соборе Петра…
У современной, одетой в джинсы Аннунциаты трудненько заметить «оживленный античный мрамор», но «гибкость пантеры» заметить можно. Нечто хищное особенно чувствуется у двух-трех крикливых девиц, которые, бросаясь то влево, то вправо, суетливо машут руками, шныряют на площади напротив белоснежного дворца Виктора-Эммануила. Вооруженные довольно мощными портативными усилителями, они истерически призывают итальянцев к свободе разводов и узаконению абортов. Аборт по католическим понятиям все еще считается убийством, а девицы с микрофонами не хотят быть убийцами. Кажется, никто, кроме приезжих, не слушает их галочьих криков…
Гид показал нам балкон, с которого сорок лет назад вещал Муссолини. Место, где он, уже будучи мертвым, был повешен вниз головой, тоже считается историческим. Что-то протестует в душе, когда сразу после имени Цезаря произносится имя дуче. Неловко становится и тогда, когда «голубую» балерину Пикассо называют в одном ряду с рафаэлевской Сикстинской мадонной. Можно ли все это считать случайностью, безобидной логической ошибкой? Смотря где, как и, главное, кто говорит. Гиду, конечно, можно простить, у него нет времени логично выстраивать информацию. А как быть с почтенным профессором, неспешно сочиняющим в тиши кабинета? Или с умнейшим критиком, который в ряду прекрасных поэтов как бы само собой разумеющегося подсунет вам вдруг посредственного авангардиста? То же самое происходит, когда иная газета одинаково крупным шрифтом сообщает и о возмущенных антивоенных возгласах, и о галочьих криках девиц, призывающих к свободе от семьи и от брака.
Впрочем, если составлять список всех римских правителей, то Муссолини отнюдь не будет в нем лишний. Говоря о достоинствах великого города, трудно забыть и о его языческих и христианских грехах. Повсюду знакомые по книгам и фотографиям исторические здания, руины построек. На месте форума тут и там остатки колонн, обломки капителей, подножья и постаменты. Под ногами хрустят частицы древних сооружений, разрушенных в основном рукой человека. Чего только не слышится в треске античного мрамора!
Словно обесцвеченная веками кровь гладиаторов, сочится влага среди подвальных камней Колизея. Приглушенный шум автомобилей на ближних улицах похож, может быть, на шорох одежд многотысячной древнеримской толпы, и я чувствую, как приходит понимание прошедшего. Но душа очень многое не прощает Риму. Может, потом когда-нибудь и переменятся мои мысли… Сейчас же мне особенно неприятно латинское аристократическое пижонство, связанное с презрением к земледельческому труду. Не знаю, как в современной Италии, но во многих других местах оно в целости и сохранности дошло до наших времен. Когда-то на человека, который обрабатывал землю, поглядывали свысока даже римские проститутки. Гордились своими занятиями профессиональные разбойники и наследственные торговцы. Военные и служители культа также считали свое дело более благородным.