Когда всё кончилось
Шрифт:
— Старый граф нынче ночью прибыл в Кашперовку, а отец Миреле… тот, должно быть, еще ранехонько утром покатил туда на своих лошадях.
Еще сонный, помчался он в своей бричке в Кашперовку, застал старого графа одиноко бродящим по двору, где стояла уже уложенная мебель, и без всякого труда получил деньги по всем векселям, выданным на имя Гедальи Гурвица. Старый граф полагал, что Гедалья Гурвиц сам прислал его с векселями, и просил передать Гедалье следующее: шесть тысяч рублей он уплачивает ему теперь, а что касается остальных трех, то у него теперь их нет; он пришлет Гедалье
Тут Вова понял, что три тысячи отца Миреле пропали, понял, что он совершает подлость, но все же кивнул в знак согласия:
— Хорошо-хорошо, я передам.
И лишь с наступлением ночи, когда на обратном пути, въезжая в бричке на первую горку за Кашперовкой, издали узнал он отца Миреле с молоденьким пареньком-кучером на облучке, сердце у него ёкнуло, и второпях приказал он кучеру свернуть влево на боковую, очень узкую дорогу. Испуганный, охваченный сомнениями, он теперь лишь подумал об отце невесты: «Да ведь он с раннего утра был, кажется, у себя в лесу… Неужели же он только теперь отправился к кашперовскому графу?»
И почему-то, едучи боковой дорогой, он все поглядывал на коляску отца Миреле. Долговязые, исхудалые клячи, как всегда, были плохо запряжены в износившуюся бричку, — у правой лошади постромки чересчур коротки, и оттого она все подпрыгивает; у левой, что с выпученным слепым глазом, слишком велика шлея, и она тянет повозку не грудью, а верхней частью спины. А в бричке сидит, сложив руки, сам Гедалья Гурвиц — бестолковая голова; золотые очки его слегка съехали с острого носа, и темная раздвоенная борода развевается по сторонам.
Вова был очень расстроен и встревожен; ему думалось: «Так жениховству уж, значит, конец? Так-таки совсем конец?»
На другой день он встал очень рано и велел заложить лошадей. На дворе было хмуро и холодно; осенний дождик то и дело накрапывал, унимался и моросил опять.
Все время по пути в город он сохранял сердитый, угрюмый вид и думал о гордой, презрительно-молчаливой дочке Нохума Тарабая, которую видел однажды в уездном городе. Вывод был такой: «Она его не захочет, эта дочка Нохума Тарабая, наверное, не захочет».
Еще ночью, думая о Миреле, он решил: «Поеду туда, к ее отцу, и отдам ему деньги».
Решением этим он остался доволен; и уже хотелось ему узнать, что скажут на это люди, а прежде всего… что скажет Нохум Тарабай.
Но, переступив порог отцовского дома, он еще в коридоре услышал, как в маленьком кабинетике кричит, горячась, человек, присланный Гедальей Гурвицом, и как отец каждый раз перебивает его речь своим спокойным простацким соображением:
— Ну, а что бы было, если бы вышло наоборот?
Он остановился на минуту, прислушиваясь к спорам. И снова всплыл в мозгу прежний вопрос: «Так, значит, конец жениховству? Значит, все кончилось?»
Но почему-то направился он не в маленький кабинетик, а в столовую, где мать, не стесняясь присутствия посторонних, бранила бывшую его невесту. Лицо его сразу стало суровым, и он со сдержанной злобой пробормотал:
— Тише! Ишь, как взъелась!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
МИРЕЛЕ
Глава первая
Дела Гедальи Гурвица все больше запутывались; тайная тревога уже овладела им — этим бестолковым ученым талмудистом, и передалась всему аристократически-спокойному, барскому дому.
Целую ночь шушукался о чем-то реб Гедалья с племянником — большим докой в делах, кассиром и ближайшим другом своим. Так, шушукаясь, просидели они в отдельной комнате целую ночь и не заметили, как подошли третьи петухи; а потом, открыв ставни, увидали: в северо-восточном углу неба лениво и печально занимался мутный рассвет осеннего дня, подвигался вперед медленно-медленно и гнал перед собой последние мгновения бледной, запоздавшей ночи. Все кругом уже было серо, коровы в сонных дворах уже мычали, тоскуя по запертым в хлевах телятам и по влажной траве полей, и уже в третий раз во всех углах города и соседней деревушки просыпались петухи. Их голоса звучали то вблизи, то вдали; друг у друга перехватывали они первое протяжное благословение дню: ку-ка-ре-ку-у!..
Вдумчивый и добросовестный родственник-кассир все еще размышлял, медленно постукивая себя пальцем по носу, а бестолковый реб Гедалья громоздил перед ним, как всегда, широкие планы и при этом наклонялся к нему так близко, что чуть не задевал его своими золотыми очками, торопливо без конца повторяя:
— Что? Не правда ли?
Сильнее, чем когда-либо, чувствовалось в его речи мягкое галицийское произношение. Сидя, он подавался вперед всей верхней частью туловища каждый раз, когда кто-нибудь входил к нему в комнату: словно кто-то надавливал сзади, на спине, скрытую электрическую кнопку и заставлял его, из любезности к гостю, торопливо раскланяться и выжать из себя несколько обычных слов:
— Садитесь, пожалуйста.
Все в доме со страхом предчувствовали беду и ежеминутно в тревоге ждали ее приближения; тревога одолевала всех вплоть до середины зимы, когда из-за какой-то глупости дела еще более запутались и почти по всей округе стали носиться смутные слухи.
Рассказывали о каком-то давнишнем враге реб Гедальи Гурвица, жившем в уездном городе, который в тамошнем банке подвел под него настоящую мину.
Рассказывали еще о старом директоре этого самого банка, закадычном приятеле Гурвица, который будто бы сам выразился, что нужно быть особенно осторожным и не давать ему больше ни гроша в кредит.
Как-то уж очень часто стал ездить тогда реб Гедалья на собственных лошадях в уездный город.
Уезжал он большей частью еще в воскресенье, а возвращался обычно в пятницу, как раз к моменту зажигания свечей. Поспешно войдя в дом, заставал он такую картину.
В черной шелковой кофточке, субботнем парике и бриллиантовых серьгах, сидела уже Гитл, жена его, возле серебряных подсвечников, стоявших на белоснежной скатерти рядом с булками, прикрытыми салфеткой; она разглядывала свои накрашенные ногти и ждала, чтобы среди вереницы беленых домишек на противоположной стороне вспыхнул первый субботний огонек в окне раввина.