Когда же пойдет снег
Шрифт:
– А можно я буду тебе звонить, когда мне будет не слишком весело? спросил он небрежно, прищурившись.
И тут случилась вторая неожиданная вещь.
– Нет, - сказала я.
– Лучше я позвоню вам, когда мне будет н слишком грустно...
Сегодня вечером папа уходил. Мы в первый раз оставались вдвоем.
Он щеткой чистил в коридоре туфли, а мы торчали тут же: я сидели на табуретке, а Максим стоял, прислонившись к косяку, - и молча следили за его движениями.
Папа был веселым и бодрым, во всяком случае, казался
Не унесет только мамин портрет со стены, его любимый портрет, где мама нарисована фломастером вполоборота, как бы оглянувшись, с длинной сигаретой в длинных пальцах. Этот портрет нарисовала мамина приятельница - журналистка тетя Роза. У нее была кошка, которая начинала плакать, услышав песню "Синий платочек". Да что это я - была! Есть. И кошка есть, и тетя Роза есть...
Сегодня папа уходил.
Он, конечно, будет часто приходить и звонить, но никогда больше не зайдет поздно вечером в нашу комнату, чтобы поправить одеяла на своих дылдах.
Сегодня папа уходил к женщине, которую он любит.
Он дочистил туфли, снял сетку с гвоздя и весело сказал:
– Ну, пока, пацаны! Завтра позвоню.
– Ну, давай!
– в тон ему бодро сказал Максим и открыл дверь.
На лестничной площадке папа еще раз приветственно помахал рукой.
Когда захлопнулась дверь, я заорала. Признаться, я с нетерпением ждала этого момента, чтобы нареветься за милую душу. Я плакала взахлеб, сладко, горько, с подвываниями, как плачут маленькие дети.
Маким с силой прижимал мое лицо к своей фланелевой рубашке, так, что трудно было дышать, без конца гладил меня по голове и тихо, торопливо повторял:
– Ну все, все... Ну хватит, хватит...
– Он боялся, что отец еще не вышел из подъезда и может услышать мой концерт.
Я замолчала, и мы долго слонялись по комнатам, не знаю, за что взяться. В животе у меня ныло.
Так мы дотянули до одиннадцати. Потом Максим постелил мне в отцовской мастерской, что означало мое вступление в права хозяйки комнаты, загнал меня в постель, погасил свет и вышел.
Надо было чем-то заняться. Я решила поразмышлять обо всем этом. Заложила руки за голову, закрыла глаза и приготовилась. Но сегодня у меня ни черта не получалось, все как-то разваливалось, как большое белое пузо той снежной бабы, которую мы с отцом возвели прошлой зимой у нашего подъезда. Я думала обо всем сразу и ни о чем. Не успевала я подумать об одном невыносимом происшествии, как на меня наскакивали мысли о другом, таком же нестерпимом и немыслимом.
Я вообще-то не могу думать сразу о нескольких предметах. Я выбираю один, тот, что мне сейчас больше интересен, и начинаю его обдумывать. Причем ни в коем случае не выхожу за рамки этого предмета.
Потом я мысленно говорю себе: "Ну, об этом - все. Валяй дальше" - и приступаю к другой теме.
Например, когда я думаю о папе, я могу думать о его мастерской, о театре, о декорациях к новому спектаклю, о рубашке, которую ему надо погладить к премьере.
О том, что после премьеры в служебном гардеробе он галантно поможет надеть пальто Наталье Сергеевне - ассистентку режиссера, и поведет ее к нам домой. Пить чай.
И они будут пить чай в той комнате, где висит мамин портрет. Там мама, как бы случайно оглянувшись, удивленно смотрит, держа в руках навесу руку с только что закуренной сигаретой.
И при всем том мне в голову не придет начать думать о маме. Мама - это особая, громадная, тысячу раз обдуманная область мысли. В ней водятся журналистские симпозиумы, в которых мама летит в неразбивающихся самолетах и везет мне ручку с купальщицей(повернешь ее вниз - женщину заполняет синий купальник, вверх - купальник как рукой сняло)...
Я зажгла ночник и села на кровати. Приятно посидеть в обществе своей физиономии, повторенной во множестве вариантов и выполненной в разнообразных позах.
Ни один человек не может похвастаться таким количеством своих портретов, как я. Папа говорит, что я - великолепная модель, так как продолжаю сидеть даже тогда, когда мне уже кажется, что я огрызок копченой колбасы и что рука, которая лежит на коленке, никогда больше не сможет коснуться никакой другой части тела.
Шесть моих портретов висели на стенах, остальные стояли внизу.
На зеркале висел забытый папин галстук, синий в белый горошек. Я надела его поверх ночной сорочки и подтянула повыше. Нет, все-таки я больше на маму похожа! И нос, да и подбородок тоже...
Я открыла дверь в нашу комнату. Максим сидел за столом и смотрел в одну точку. Он повернулся и странно посмотрел на меня.
– Макс, - сказала я, теребя галстук, безвольно болтавшийся на моей куриной шее.
– Конечно, это здорово, что у меня теперь есть комната. Но можно я еще чуть-чуть посплю на своем диване?
Я воевала с собой три дня. Я лупцевала себя по физиономии, бросала на землю и топтала ногами. Мне кажется, я смогла бы написать роман о том, как прожить эти три дня, вернее сказать, о том, как выжить сквозь эти три дня. И первая часть романа назвалась бы "День Первый".
Потом я набрала номер его телефона и с ужасом слушала, как на меня накатываются протяжные гудки, как волны, накрывая меня с головой.
"Если сердце мое разобьется, что станешь делать с нелепыми осколками?" - скажу я ему сейчас.
Но голос в трубке так умеренно и безразлично произнес "Да?", что я вдруг окоченела и робко сказала:
– Ну вот и здравствуйте...
– Слушай, ну нельзя же месяцами пропадать!
– насмешливо и обрадованно крикнул он.
– В экспедиции ты уходишь, что ли?