Когеренция
Шрифт:
– Я, Костя, как пить-то начал, – неожиданно миролюбиво заговорил Максимыч. – Вот сидишь дома, работы нет, денег нет, но главное – перспективы нет. Ведь как эти либеральные суки к власти подползли, так и посыпалось всё. При Путине мы жили по-разному, но жили мы диаметрально, по принципу «пер аспера ад астра», или, говоря по-русски, или грудь в крестах или дача в Васнецах. А потом что? Крип сплошной. Мордор. Сварщик, плоть от плоти Гефест, стал образом лишнего человека. Жена работает, дети учатся, а тебе поговорить не с кем. Друзья деловые, Сибирь делят, республику новую возводят. Нет им дела до безработного. Так,
Костя смотрел перед собой:
– Не знаю, как иначе. Я в те годы мелкий был. А братец твой вон куда залез, целый начальник теперь. А ты что же? Не вписался, значит.
– Залез, эпистолярно залез, – Максимыч налил Косте, тряхнул, передал и принялся за свой стакан. – Вот ты, Костя, начинаешь чуть-чуть соображать. Бумсик в тебе мысль будоражит. Ведь как брательник залез? Он, сука такая, пить – не пил, но где чего уволочь – это всегда пожалуйста. И раньше его бы по загривку и в угол, а как движение это ваше началось, тут он наживу и почуял. Кредитов-перекредитов набрал, этих с теми свёл и выветрился. Вот это ты называешь «вписался»? И ты, Константин, приходишь к аннигиляции, что в России алкоголизм – это источник честности, а если хочешь – её оборотная сторона.
Я хохотнул:
– Максимыч, ну, ты тоже, ей богу! Ну, не обобщай. Честности…
Он хлопнул, выпил, отдышался, и на подбородке заблестела ямочка.
– А давай не будем редуцировать кислое к солёному, – Максимыч потряс в воздухе Карлом. – Если бы я воровал, как брательник, зачем мне пить? Вот сам подумай: зачем? Я, заслуженный сварщик года, жил бы сейчас в первой зоне, напялив на лицо визор, и предавался бы утехам с несуществующими богинями, девальвируя природу и себя. Но я выбрал путь честности и покаяния. Я свою нервюру от обстоятельств не прятал. Я катушки варил в минус пятьдесят семь и как любой человек, живущий в рамках эмпирической реальности, вынужден анестезировать бытие.
– Ага, если бы не анестезировал, может, не турнули бы. Получал бы сейчас своё сальдо, роботами бы руководил, – проворчал Костя.
Максимыч слил остатки водки. Голос его звучал далеко, как из той трубы на метр сорок, которую варил он в свои минус пятьдесят семь:
– Опять ты свою экспоненту гнёшь, – сказал он и скомандовал Косте. – Зажал. Встряхнул. Чокнулся.
Они опрокинули по стакану пенного карнавала. Брови Максимыча расползались в добродушной улыбке.
– Да не турнули меня, Коська, я сам ушёл. Мне с вами, оппортунистами, теплее.
Костя встал, пошарил рукой по воздуху и сел обратно.
– Вот же, мать вашу… Ноги как от самогонки не идут. А голова ясная.
– Бумсик, – удовлетворенно кивнул Максимыч. – Этиловый спирт плюс волшебная сила пузырьков. Ты садись, садись, колбаски скушай, – он схватил Костю за рукав и зашептал. – Кто пьёт – тот честный, Коська. Априори честный. Иначе зачем? Костя, молодой ещё, мальчуган, – он ласково тянулся к Костиной белесой шевелюре, – мы не прогнулись, понимаешь? Не сдрейфили. Пришла новая власть, мораль-амораль, визоры, флишки треклятые. А мы старого посола. Нас вырубили такими, понимаешь? Тесаком рубили. По живому. По камню.
А меня словно и нет с ними. Сижу, как тень отца Гамлета, ни на что не прохожий. И слова Максимыча звучат музыкой, только не для моих ушей, а если точнее, не для моего слоя реальности. На трезвую он, кстати, не такой добродушный, и всё больше матом кроет.
Костя встал рывком, нашарил телогрейку, прижал к груди тряпичный подшлемник цвета его грязных пальцев и рванулся к двери.
– Всё. Ушёл я.
Шваркнула дверь.
– Да, иди, обсос элитный, – проворчал Максимыч. – Сало своё забрал, хламидник.
Он развернулся ко мне и чеширская улыбка под сводом встопорщенных усов обожгла, как прощение.
– Гриша, дорогой Гриша. Эпюра мысли, Гриша! – он поднял жёлтый палец с графитовым ногтем, который вращался в воздухе, гипнотизируя меня, как дудочка.
Максимыч обнял меня за шею и притянул.
– А вот теперь… Вот теперь мы выпьем. Хоп-па!
На столе возникла бутылка, какой я не видывал: голубоватое стекло с гравировкой и этикетка, точно из стали.
– Глянь, Гриша – ионная фильтрации. Молекула к молекуле. Как в армии. И вкус – что парное молоко. А, Гриша? – Максимыч снова притянул меня. – Сам видишь, как нас мало осталось, ты да я. Всё, Гриша, нет более никого в обозримом парсеке, нету! Мы, твою мать, держаться должны друг друга, понимаешь? Давай-ка двадцать капель за счастье всех людей и твой миокард в отдельности.
Максимыч действовал на меня как снотворное. Слова его качали в колыбели. Карл с насаженным куском колбасы тянулся в мою сторону.
– Нет, Степан Максимыч, – отстранился я и съёжился, задержал дыхание. – Нет, сердце у меня, пойми…
– Это ты пойми, – негромко пел Максимыч. – Сердце – потому что бросаешь резко. Я когда курить первый раз бросил, чуть не помер. Нельзя резко, Гриша. По пятьдесят, а?
Стакан уже холодил руку, и я словно скатывался по горке, представляя эту смачную двухходовку, когда водка доведёт голодный желудок до исступления, и тут же что-нибудь мясное, упав в эту чарующую кислоту, взорвётся очагом теплоты, что пойдёт выше, выше, вытесняя боль из поясницы и расслабляя всё, что ниже её… А через минуту мысли станут воздушными и обоймут речи Максимыча, и философия его распахнёт для меня все двери.
– Фу-ты, нет, – отстранил я стакан, очнувшись. – Степан Максимович, обещал же я… Не буду.
Сказал и сам испугался, что аж мочевой пузырь скрутило. Зря же ломаюсь. Атмосфера складывается удивительная, и, если на то пошло, в моей жизни на «Талеме» сроду не было, чтобы вот так мирно сидеть за столом и говорить, что взбредёт в голову. Там одни визоры, одни приказы… Кролик этот проклятый со своими идеями… Было бы задание про 1991 год, я бы его уже выполнил, а потом нахлабучил грамм двести за победу.
Да что я, чёрт возьми, как пёс дрессированный? И ежели мы занимаемся серьёзной наукой, не может всё вот так сходу получаться. Да и незачем это. Лёгкие успехи только расслабляют. Не выпью, талемцы премии получат, а меня оборот пустят, в горячую точку какую-нибудь зашлют, а мне это зачем? Уж лучше ещё побыть лабораторной крысой.
Стакан кружил вокруг меня, как балерина. Я созревал. Во рту пересохло, мозжило в висках, и нарастал зуд, от которого хотелось расчесать себе гортань.
– Давай, – Максимыч дёрнул рукой, и водка в стакане вздрогнула. – Как живая, ей богу! Всё понимает. Она простит твой экзерсис.