КОГИз. Записки на полях эпохи
Шрифт:
– Скажу, Вася, скажу. А эти товарищи наши или из Москвы?
– Из Москвы, Вера.
– Это плохо. Очень плохо.
Последние слова расслышал только Шура.
2
Состав был литерный, секретный и остановился не на Московском вокзале, а на Сортировочной станции, за несколько километров от города. Долго выставляли оцепление, а потом пропустили сквозь него Шуру с таким напутствием, что хотелось все забыть и бежать домой без оглядки.
После трех лет отсутствия понять, почувствовать, что через час-два, ну, через три он протопает по булыжным мостовым, которые помнят его шаги, ощутит запах полыни из родных оврагов, будет стоять на знаменитом волжском Откосе, вид с которого не с чем сравнить, и дышать
Когда он промаршировал мимо Московского вокзала, часы показывали три. Через пятнадцать минут напротив горсовета, бывшего Главного ярмарочного дома, вскочил на заднюю подножку трамвая. Дребезжа на стыках рельсов, тот уверенно потащился через Оку в город. Шура висел, держась за деревянный поручень на нижней ступеньке задней площадки, и радостно смотрел, как оттуда, где Волга уже соединилась с Окой и, широкая, перетекала через горизонт, выползало алое светило.
От Черного пруда он шел уже не торопясь: здесь ему были знакомы каждый двор, каждая воротина, подпертая сломанной оглоблей, каждая водоколонка. Шура даже остановился около одной, на углу Грузинской, попил и ополоснул лицо и шею. Во двор он вошел с Белинской, с трудом открыл тяжелую калитку, висящую на одной петле, и зашагал мимо соколовского дома, вдоль молоденьких, но уже рослых кленов, которые он сажал с мальчишками десять лет назад. Шура уже видел окна своего дома, и крыльцо, и веранду. На веранде стояла мама, она улыбалась и плакала.
– Мама! Ты почему не спишь? Ночь на дворе!
– Я недавно проснулась. Я чувствовала, что ты приедешь!
3
Знаете, как пахнет бедность? Нет, не грязным телом и не дешевым табаком, не луком и не селедкой. Бедность пахнет свежевыстиранной, непросохшей и непроглаженной одеждой: чистая белая рубашка, с серым оттенком, чуть-чуть влажная, чистые штаны-шаровары, с утяжеленными мокрыми швами. Кроме всего прочего, бедность – понятие субъективное. Это ощущение возникает внутри человека, он пытается бороться с ним. Тогда и появляются вымытые полы, вытертая и выскобленная до белизны, прожженная утюгом столешница, залепленное замазкой, треснутое стекло, карта мира в виде двух полушарий на бревенчатой стене и ничего лишнего.
Шура был очень чувствителен к запахам. Он мог различать даже те, которые многим недоступны: запах смерти, или страха, или вообще удивительный запах болезни, состоящий одновременно из неуверенности, кислоты и усталости. Шура безошибочно определял, кто симулирует, а кому срочно надо к врачу.
Запах бедности, который назойливо доходил до Шуры от его новых соседей, был внове для этого дома и этого двора, сформированного пятью большими деревянными двухэтажными домами, построенными в конце двадцатых годов крупными инженерами и профессорами-водниками на кооперативной основе. Здесь, во дворе, имелись не только детские качели и барабан с песочницей, но и волейбольная площадка и даже травяная лужайка для игры в крокет. Здесь в квартирах убирались домработницы, а детей лечили частные врачи Пальмов и Симолин.
Новые соседи появились недавно, по словам мамы, с год назад, в порядке уплотнения. Во время войны уплотняли многих, особенно не церемонились с семьями, в которых были репрессированные. Беженцы с Украины, Белоруссии, эвакуированные из блокадного Ленинграда – ими был заполнен город, и возвращаться к себе они не торопились.
Семья новоявленных Шуриных соседей состояла из Дуняши, маленькой молчаливой трудолюбивой женщины, которая работала с утра до вечера в Оперном театре, пытаясь кое-как содержать семью. В Оперном она была уборщицей, прачкой и белошвейкой и еще подрабатывала на Сенном рынке, откуда регулярно приносила то кусок рубца, то сумку картошки, то воблы, то семечек. Муж ее, Александр Иванович, был инвалид без обеих ног, но с двумя орденами Славы; с утра он, чисто выбритый, на подшипниковой тележке «вставал» у проходной Оперного театра и тихонько мурлыкал арии из всех ведомых и неведомых опер – где только он их выучил? К вечеру его, пьяненького, привозили мальчишки во двор и оставляли,
4
Колька-лысенький и Колька-инвалида считали себя закадычниками. Это означало, что они не просто друзья – у них было и общее имущество: три склада и штаб.
Первый склад у закадычников находился под крыльцом у Кольки-инвалида. Там они хранили свой самый несерьезный игровой инвентарь: биты и чушки для городков, лапты для игры в чижа, ходули большие и малые, водилку с колесами. Об этом надо поподробнее. Любое колесо: велосипедное, крышка выварки, обруч от бочки, а самое лучшее – большое чугунное кольцо с печки-голландки – можно катать крючком-водилкой, сделанным из проволоки-катанки. Сначала от ржавой бухты толстой катанки отрубается кусок с метр длиной. Потом он отжигается на костре, чтобы стал мягким. Из него сгибается крючок на одном конце и ручка на другом – так получается водилка.
Под крыльцом хранились и луки со стрелами, и мечи, обитые жестью, и щиты из фанеры, и копья, и дротики, и просто половинки кирпичей.
Но главный склад мальчишек был в сарае-дровянике Кольки-лысенького. Мать доверяла ему ключи от сарая, потому что он ходил за дровами и в погреб. В сарае у пацанов хранились уже настоящие ценности. Во-первых: полтора велосипеда – один полноценный, на нем можно было кататься, правда, он был дамский, с низкой рамой, восстановленный, с остатками красивой розовой сетки, закрывающей задние колеса. Это было даже хорошо: Колька-лысенький был небольшого роста, и на взрослом велосипеде ему приходилось бы ездить под рамой. Вот для второго велосипеда пацаны никак не могли подобрать руль. И рама, и вилка, и оба колеса отличные: камеры заклеены, восьмерки выправлены специальным ключом для спиц, а руль подходящий нигде не могли найти. Чуть ли не через день они обходили все местные свалки: и за Сенной в Татарских оврагах, и в Лапшихе, и в Пушкинском садике, куда свозили разный мусор и отходы производства с заводов. Там, кстати, можно было найти авиационную резину для рогаток, а иногда даже такую ценность, как подшипники для самоката.
С самокатами у закадычников тоже была проблема: у Кольки-лысенького хороший полноценный самокат на трех подшипниках, а у Кольки-инвалида имелся только один маленький подшипник, который никуда не присобачишь. Зато у него были настоящие финские санки, не финки-железки, согнутые из полудюймовой трубы, а фирменные, с деревянной наборной сидушкой и тормозом-скребком. Правда, у санок было отломано одно лезвие, но дядя Леля из углового дома обещал к зиме приварить новый полоз у себя на заводе.
Вообще с зимним оборудованием все было в порядке: двое лыж со скобками и полужесткими креплениями; новенькие, в коробках крепления «ротофелы» и «кандахары», но под них нужны были специальные дорогие ботинки, или норвежские, или американские; были три пары коньков-снегурок, два десятка железок-черепиц, и ржавых узких, и оцинкованных широких. Если у такой железяки загнуть один из концов двойным замком и закрепить потом на валенок, то можно, отталкиваясь другой ногой, катиться по утрамбованному снегу или наледи не хуже, чем на коньках.
Но гордостью закадычников были две «рулетки»: это небольшие деревянные платформы, сколоченные из двух досок и поставленные на два конька сзади, а впереди, в прорезанную дыру, вставлен руль с направляющим коньком, да еще между коньком и платформой заряжены две или три пружины от матраса для амортизации. Если разбежаться и запрыгнуть на эту платформу-рулетку, поджав ноги, то можно пролететь со свистом и тридцать, и пятьдесят метров под горку.
Третий склад находился у ребят на чердаке дома, где сушили белье. Чердак запирался на ключ, и попасть туда незаметно было нелегко. На чердаке хранился общий инструмент: пассатижи, кусачки, ручная дрель, коловорот и прочий инструмент, а также куски кожи и резины для рогаток, медная проволока из трансформаторов и другие ценности, которые держать в сарае было рискованно.