Кого я смею любить
Шрифт:
— Ее еще можно понять. Но его!
Нат, только что перехватившая мой взгляд и по обыкновению прочитавшая в нем все, что хотела, глубоко засовывает руки в карман своего фартука.
— Знаешь, — ворчит она, — влюбленные и помешанные — одного поля ягода. Им рассуждать — что ослу молиться.
Она секунду помолчала, скроила гримасу и добавила:
— И потом, как недавно сказал кюре на проповеди, один грех накликает другой. Коготок увяз — всей птичке пропасть.
Я не сразу поняла намека. Странное чувство утончило мою улыбку: да, грех, они будут жить во грехе, и это тоже хорошо. Я хочу сказать, то хорошо, что ввергает их любовь во зло, что укрепляет мою правоту, усугубляя их вину. Закон за них, но не более того. Ни сестры, ни настоятель
— Ведь не думаешь же ты, Нат, что мама…
Натали качнула шляпкой сверху вниз.
— Да, — говорит она, — мне сдается, что твоя мать беременна.
Если это и на самом деле так, этого почти не заметно. Она, мама, как раз показалась в конце аллеи в своем жемчужно-сером костюме. Семеня мелкими шагами, она одной рукой приподнимает узкую юбку, а другой треплет по плечу Берту, которая тяжело скачет рядом с ней, обнюхивает ее, обхватывая лапами, похожая на большую добрую собаку. Я уже слышу терпеливую присказку, которой мама обычно пытается умерить ее нежности:
— Ну же, Берта! Тебе уже не два года.
Мориса нет. Получив свою порцию помады, он, должно быть, тотчас уехал, если только, встревожившись моим бегством, ему не дали понять, что при любых обстоятельствах возвращение матери принадлежит детям. Он иногда проявляет такт, мой серый костюмчик. Натали рядом со мной топчется, вздыхает, поддерживая обеими руками свою грудь кормилицы, обмякшую от возмущения. Мое колено шевельнулось под платьем, сделав неуверенный шаг, который трудно будет удержать. Мама больше не семенит. Обеспокоенная и словно оробевшая от моей сдержанности, она делает вид, будто снимает перчатки, целует Берту, даже останавливается на несколько секунд, чтобы смахнуть песчинку с туфли. Наконец, в десяти метрах от нас, она не выдерживает.
— Изабель! — поет она, раскрывая мне объятия.
Что делать? Только устремиться туда.
IV
Натали в первый раз затопила камин в гостиной. Сосновое полено в центре издало сухой треск и стрельнуло головешками в защитный экран. Мама подскочила в своем кресле, пододвинутом к самому очагу, в очередной раз поднесла руки к вискам. Мы быстро и практически молча съели знаменитую щуку, или, скорее, то, что от нее осталось, превращенное во фрикадельки. Затем, когда со стола убрали, а посуду помыли, мама свернулась клубочком в вольтеровском кресле с подголовником, постанывая:
— Опять эта мигрень! Уже неделю не проходит.
Она только что проглотила одну за другой две таблетки аспирина, и мы, все три, не бросая вязания, окружили ее, полные внимания. Но и с долей недоверия. Старается ли она выиграть время, избежать сцены? Когда с излияниями чувств было покончено, среди нас снова быстро воцарилась неловкость. Мы все пребывали в нерешительности. Мама поглядывала на нас, словно уже собираясь раскрыть рот, — и отводила глаза, замыкалась в ожидании. За окном небо, почти целиком затянутое тучами, принесенными западным ветром, потемнело настолько, что было похоже на вечернее. Сквозь тюлевые занавески теперь просачивался только влажный серый свет, в котором растворялись мебель и медь, то тут, то там выдаваемые своими отблесками.
— Знаешь, — пробурчала Натали, — я отослала заказ госпожам Гомбелу в Кло-Бурель. Что до мадмуазель Мартинель…
— Хорошо, хорошо, — сказала мама. — Разошли все и больше ничего не принимай. Слава Богу, теперь нам это уже не потребуется.
В голубом дыму сочившихся смолой поленьев взметнулся язык пламени ярче и желтее остальных; в комнате зашевелились тени, а передо мной высветились три лица: лицо мамы, вдруг утратившее гладкость, покрытое явственным слоем пудры; лицо Берты, одутловатое, со спадающими на него прядями волос; лицо Нат, кости да кожа, покрывавшая скулы и челюсти добродушными дряблыми складками. Все три были напряжены, как, должно быть, и мое… «Слава Богу!» — сказала мама, думая о долгих часах шитья, надобность в которых теперь отпадет благодаря гонорарам Мориса Мелизе, и в ее голосе было облегчение, от чего становилось легче и мне самой. Тем лучше, если эти гонорары сыграли важную роль в ее решении! Соперничающее сердце скорее извинит корысть, чем любовь. Помимо всего прочего, это соображение пришлось кстати, чтобы начать спор. Натали тотчас подхватила шепотом:
— Ты хорошо подумала, Бель? Ты знаешь, куда идешь, куда ведешь девочек?
«Бель» сделала усталый жест в знак отказа от дискуссий. К тому же она терпеть не могла этого уменьшительного от нашего общего имени, которое Нат, во избежание путаницы, поделила пополам. Но упрямую бретонку уже ничто не могло остановить.
— Я позавчера видела господина кюре, — продолжала она громким голосом. — Он очень огорчен. Он мне сказал: «Мы закрыли глаза на развод мадам Дюплон: можно было допустить, что ей его навязали. Но на этот раз она отвернулась от церкви, а среди добрых христиан…»
— Что среди добрых христиан? — спросила мама, сморщив лоб в тяжелые упрямые складки.
— Сама знаешь, — проворчала Натали. — Карантин. Закрытые двери. Твои дочери без подруг, а потом без женихов. На меня уже странно посматривают на рынке. Булочник мне сказал: «Так это правда? Их напечатали!» Я заскочила в мэрию посмотреть объявления о браке…
— У него старые сведения!
Спицы у меня в руках застыли, и я поднялась с места одновременно с Натали. Мама произнесла эти слова ровным, очень нежным голосом, словно речь шла о незначительном обстоятельстве. Тем же тоном она очень быстро добавила:
— У него старые сведения! Мы с Морисом как раз позавчера поженились в Нанте.
В тот же самый момент мой взгляд упал на ее обручальное кольцо. Папино, которое она продолжала носить для вида, было из золота и соседствовало с перстеньком «спиралью», подаренным ей перед свадьбой [7] (жалкий фамильный бриллиантик, который экономная бабуля Дюплон, по доброй традиции, отдала «обновить» по такому случаю). Это же было из платины, одно на пальце, как положено при повторном браке, и своим оттенком, размером — и ценностью — тотчас напомнило мне колечки от занавески. Меняют рубашки, меняют украшения, меняют мужчин! Но разве тело меняют? В какой мере она могла называться мадам Мелизе, если она была моей матерью, а я по-прежнему звалась Изабель Дюплон? Застыв, онемев, я не знала, что делать, и могла только присоединиться к возмущению Натали, которая, задыхаясь, беспрестанно повторяла:
7
У католиков принято во время помолвки дарить невесте кольцо с бриллиантом, которое затем носят вместе с обручальным.
— И ты нам такое подстроила! Свадьба тайком от людей… И ты нам такое подстроила!
С покрасневшим лицом, но с облегченным сердцем, мама пережидала грозу и, почти уткнувшись головой в очаг, ворошила угли концом щипцов, слабо пытаясь возразить:
— Что мне было делать в моем положении?
— Нечего было в него попадать! — крикнула Натали.
— Я сделала все, что могла! — снова заговорила мама. — Никто точно не узнает ни где, ни когда мы поженились. Я все запутала.
— Да уж, запутала, и больше, чем ты думаешь! — проворчала Натали, всем телом рухнув на стул. — Но я вот что тебе скажу, — добавила она, — правда в том, что ты нас испугалась.