Коко Шанель. Жизнь, рассказанная ею самой
Шрифт:
Альфонсу и Люсьену полетели письма о том, что мой Дом моделей закрыт и денег больше нет. Я много лет посылала им значительные суммы просто потому что они моя семья, ничего не требуя взамен. Но теперь решила, что если уж одна, так одна! Тех денег, что у меня остались, и тех, что поступали от продажи духов и мыла, вполне хватало, чтобы весьма неплохо жить, мной двигали вовсе не жадность и даже не опасение остаться без гроша.
Когда ты видишь, как рушится то, что так долго и трудно создавалось, возникает желание помочь ему разрушаться. Я разрушала и разрушала все, что было в моей жизни, – закрыла дело, перестала творить, порвала отношения с семьей, с друзьями, в конце концов даже уехала из Парижа!
Мне наплевать на всех
В Париже творилось что-то невообразимое – все куда-то бежали, на улицах держалась вонь от горящих на окраине складов, этот мерзкий запах проникал даже в закрытые окна, ни один магазин или ресторан не работал нормально, город сошел с ума. Вот когда я порадовалась, что успела закрыть ателье.
Что делать в обезумевшем городе? Я тоже сбежала.
Это сумасшествие длилось всего пару месяцев, но его хватило, чтобы осознать, что прежней жизни уже не будет. Меня прозвали коллаборационисткой, а потому сейчас никто не поверит, что, услышав о капитуляции, я проплакала целый день, ведь это означало, что мой любимый Париж надолго станет городом с военными порядками. Я хорошо помнила, как он выглядел после предыдущей капитуляции… Ну почему французы умеют долго кричать о патриотизме и так быстро сдаются перед грубой силой?
Я надеялась, что смогу спрятаться в Кобере в замке, купленном для Андре, но ничего не получилось. Там было невыносимо скучно, все говорили об ужасах оккупации, при этом весьма весело проводя большую часть времени в ресторанах. Но главным оказалось не это – мой дорогой Андре попал в плен, и его требовалось немедленно вызволять.
Делать это, сидя в Кобере или Виши, невозможно, нужно возвращаться в Париж. Позже надо мной немало смеялись из-за поспешного бегства и не менее поспешного возвращения. Что ж, кому очень смешно, кто не испытал на себе этот ужас огромной толпы, которой не пробиться на юг, негде ночевать и негде поесть, может считать, что я просто съездила проведать Кобер и Виши, потому что стояла хорошая погода.
В Париже на каждом шагу красные полотнища со свастикой в белом круге. Потом они как-то нивелировались, перестали так сильно бросаться в глаза, но это когда открылись магазины и рестораны, а сначала на фоне закрытых витрин черные свастики были особенно заметны. На «Ритце» тоже! Отель приглянулся немцам, и они решили его заселить. Охрана, те же флаги…
Мои вещи не выбросили, потому что чемоданы попались на глаза какому-то начальнику, в мирное время дарившему своей жене «Шанель № 5», однако сам номер оказался занят. Можно бы поселиться еще где-то, в полупустом Париже жилья достаточно, но внутри что-то уперлось, а еще Бой твердил, что я упряма,
как осел. Казалось, если сейчас уступлю свое место в «Ритце», то вообще уступлю немцам. Упрямство толкнуло меня согласиться на две маленькие комнатки с ванной и окнами на рю Камбон.
Я поселилась в одном отеле с оккупантами! Ах и ох! Предательство, никак не меньше! Коллаборационизм! Как можно?!
Если уж так ужасно жить и работать с ними рядом, может, было бы лучше вообще не пускать немцев в Париж? Сначала проиграли все, что можно, а потом ужасаются. Чем обвинять всех, кто не захотел ложиться и умирать в знак протеста против оккупации Парижа, не лучше ли задаться вопросом о том, что должны делать эти люди? Бежать из города куда глаза глядят? Сидеть в своих квартирах, закрывшись на сто запоров, и пухнуть от голода? Но у них дети, а даже если детей нет, людям нужно что-то кушать, на что-то жить, что-то делать, в конце концов! От того, что на флагштоках полотнища со свастикой, обеды и ужины никто не отменил, но на них надо
После освобождения Парижа, говорят, в городе на площадях устраивали показательные наказания женщинам даже не проституткам, а тем, кто спал с немцами. Их брили наголо, раздевали и со злорадными воплями в таком виде водили по улицам.
Я против оккупации, потому что это все равно был не Париж, не наш замечательный Париж. Но почему те, кто эту оккупацию допустил и бросил парижан на произвол судьбы, считают себя вправе строго спрашивать с оставшихся?
У меня работал только магазин, где продавали духи, парфюмерию и аксессуары. Очередной парадокс: почему производить духи можно, а продавать их нельзя? Не потому ли, что фабрики принадлежали евреям, а магазин мне? Я плевала на любую критику и попыталась наверстать то, что поневоле упустила за предыдущие годы. Знаете, что я делала? Ни-че-го! Редкая возможность побездельничать.
Париж того времени уже не был мрачным и даже пустым. Многие вернулись, а те, кто не уезжал, выбрались из своих норок. Постепенно снова открылись магазины, рестораны, театры… Не было бензина, но появились велорикши, свастика на каждом шагу стала привычной и почти перестала раздражать. Город ожил, несмотря на продовольственные ограничения, множество людей в военной форме и ежедневно марширующих по Елисейским полям колонн немцев.
Теперь много читала, а также… пела. Глупость? Я так не думаю, я больше не намеревалась выступать в притоне вроде «Ротонды», но для себя-то петь можно? Уроки пения весьма скрашивали жизнь. И кто мог осудить меня? Столько лет усердно трудясь, я имела право на отдых, пусть и в столь странное время. Но кто знал, как все это надолго? В 1940 году и пару лет позже никто не ожидал скорого окончания войны, а если и ожидал, то вовсе не в виде поражения Германии.
Сколько можно петь, читать, болтать с друзьями и делать вид, что ты довольна жизнью? Оказывается, безделье может быть грузом куда более тяжелым, чем немыслимое количество работы. Кроме того, оно меня страшно раздражало, настолько, что я принялась вымещать свое настроение на всех подряд. Одиночество, неприкаянность, отсутствие любимой работы – это все не на пользу моему характеру. Я решила, что миру, ввергнутому в войну, не нужны нарядные платья и новая одежда, что мои модели не соответствуют военному времени, что женщинам не пристало шить вечерние платья, когда мужчины на войне. Я закрыла свои ателье, отпустив работниц, которые тут же устроились к другим. Их брали с удовольствием, потому что одно упоминание о работе «у Мадемуазель» было лучше любых рекомендаций, оно означало прекрасную обученность и умение работать без огрехов. Работницы не могли передать мои собственные методы, но могли прекрасно выполнить порученное.
Я закрылась, а другие Дома моделей работали! Одно могло меня радовать – противная Скьяп с ее дурацкими идеями, попросту позорящими французскую моду, тоже закрыла свой Дом и уехала. Слава богу, потому что понимать, что она снова наводняет Париж карманами в виде алых губ или нашитыми на платье руками, якобы хватающими женщину за грудь, в то время как я у рояля занимаюсь вокализами, было бы слишком.
Хотя, думаю, немцы не позволили бы ей сделать такого, разве что наряжать в ее идеи девиц из борделей… Честно говоря, они ни на что другое не годны, лепить на одежду распластавшегося рака, только чтобы привлечь внимание к определенной части тела женщины, использовать сумасшедший оттенок розового с примесью фуксии, изобретать пуговицы в виде птиц и чуть ли не тараканов могла только женщина с неимоверно дурным вкусом. А флакон для духов в виде обнаженного портновского манекена? Ненавидела, когда меня спрашивали о соперничестве с этой извращенкой!