Кольцо графини Шереметевой
Шрифт:
— Не выкушаете ли чарочку?
Комендант хмелел, поручик Овцын пускался в галантерейные и охотничьи разговоры, а она подзуживала:
— Ведомо ли вам, как ловят горностаев?.. Что, ежели бы поймали вы их для меня, чтобы... к примеру, сшить шубу али мантию? — И заливалась грудным смехом.
Не понимая, шутит она или говорит всерьёз, поручик обещался:
— Горностай — зверёк зимний, стрелять в него нельзя, шкурку попортишь, ловят его в ловушки, слопцы... ставят множество... Ежели вашей милости угодно — будет вам горностаевая шуба!
Оставаясь одни, Долгорукие вели более откровенные
Вспоминали, как Остерман прикидывался больным, когда подписывала Анна кондиции верховников, и как он выздоровел немедленно, стоило ей разорвать те кондиции. Иван Алексеевич иногда поминал дядю Василия Лукича:
— Изъел свою душу! Перехитрил сам себя! Написать завещание от имени государя — то была его мысль, да только своей рукой не стал, велел дяде Сергею... Хитрость его велика.
— Да то же ведь политика, — вразумляла сестра.
— Так что же, что политика? Душу не должон терять! — не уступал князь. — А как не выгорело с завещанием, так первый кинулся в Митаву приглашать Анну на трон! Оттого что об себе много мнил, чтоб самому остаться возле трона!.. В Митаве не пустил в кабинет Бирона — и правильно сделал! — однако зачем за Анну выступал?
— Не злобься на него, Иван Алексеевич, — урезонивал Николай. — Кто, как не Анна? Елизавете, что ли, на престоле быть?
— Елизавета? Пусть бы лучше она!
— Да ведь ты грозился в монастырь её задвинуть? — усмехалась Катерина. — Сперва талантом возле её увивался, а потом... в монастырь.
— Елизавета рассеянный нрав имела, оттого я при государе моём выступал супротив неё, — огрызался Долгорукий. — Однако она — дщерь Петрова! Истинно русская душа, и как остепенилась бы, так и стала бы государыней... Не то что эта... злыдариха... — Он ерошил волосы и нервно крутил головой.
Дошёл в те дни до Берёзова слух, что Черкасского, Александра Андреевича, сослали в Сибирь — и за что! Сидя на воеводстве в Смоленске, обмолвился ненароком, что, мол, царское окружение худо влияет на государыню, что жестковаты налоги — и тут же обвинили его в заговоре, били кнутом и упрятали в Сибирь. Вот что вытворяют со знатными фамилиями! И это в то время, как сродник его Алексей Черкасский — правая рука императрицы! В Польше знатные магнаты независимы, деятельны, руки у них не связаны, души свободны, а на Руси что творится? Одни пьют из кубка власти, отдав самодержавство Анне, другие, которые задумали истинно пойти по пути Европы, пребывают в холодных снегах.
— Европа! Где уж нам! — вяло возражал Николай. — Россия-то вон какая, её ни обойти, ни объехать, и в рабстве погрязла.
Освещённый красным пламенем, князь Иван ворошил угли в печи, а тут резко обернулся и горячо заговорил о том, что это в простолюдинах надо долгое время растить достоинство, честь, а родовитые семьи — свободны, и, кабы дали им волю, много пользы принесли бы они России.
— Иван Алексеевич, — робко заметила жена, — да ведь и мы не без греха... Клянёмся, а клятвы нарушаем... Хотим жить в мире, а фамилия с фамилией то и дело ссорятся... Возьми тех же чужеземцев — сколько зла в них видим! Может, и правда, не место им возле русского трона, однако... где взять лучших воспитателей? Та же моя мадама, она заместо матери была мне...
Собиралось семейство долгими зимними вечерами, услаждая сердца свои бесконечными волнующими разговорами...
И не знали они, что обрывки тех разговоров попадают совсем не в те уши, коим предназначены. Что имеются в городке «большие уши, маленькие глаза», нацеленные на государеву крамолу, и недалёк уж час, когда до Петербурга донесутся обрывки тех слов и будет из них сделано небывалое по жестокости дело.
V
...Остатки тепла за ночь истаяли, к утру избу охватил лютый холод. Иван Алексеевич, ёжась, соскочил с кровати и побежал во двор, чтобы принести охапку дров, и мигом — назад. Когда же очутился на улице и взглянул на небо, то так и застыл: поверху дул бешеный ветер, разгоняя облака, из чёрных бездонных просветов-колодцев глядели огромные живые низкие звёзды. Они словно опустились ближе к земле. Среди бегущих туч тонкий, рожками вниз, как конь скакал месяц... Ветер выл с такой силой, что казалось, ещё немного, и зашатается и упадёт небо... Охваченный восторгом и отдаваясь какой-то неведомой силе, князь ахнул и бросился на колени.
— Благодарю Тебя, Господи, яко сподобил еси познати Тебя, Владыко! — Он перекрестился истово, а потом поник головой и тихо молвил: — Прости меня, Господи...
Была масленица, прощёный день. Но не по обычаю просил прощения князь Долгорукий, а потому, что почувствовал вдруг всю ничтожность своего существа и всё величие вселенной...
Утром, когда все в доме встали и, помолясь, принялись за завтрак, состоявший, как обычно, из рыбы и хлеба, Иван Алексеевич осторожно обнял жену, прошептав:
— Цветик мой лазоревый, люба ненаглядная, прости меня, пожалуй. Буде страждешь ты по моей вине...
— Прости и ты меня, Иван Алексеевич, ежели в чём провинилась перед тобой, — отвечала она.
В тот день они были приглашены к воеводе, а также к отцу Матвею на блины. Отправились с утра. В чистом, успокоенном небе стоял неподвижный месяц — будто стреноженный конь.
Всю дорогу по пути к воеводе князь играл с сыном.
У того никак не получался снежок, отец помял снег в своих горячих пальцах и слепил, пошутив при этом:
— Не тёрт, не мят — не будет калач.
Рядом бежала серая лайка по имени Девиер. Назвали её так в память о псе, который был в шереметевской усадьбе, а тому имя это тоже дали неспроста: Анна Петровна когда-то сильно невзлюбила португальского посланника Девиера, причинившего немало зла царице Екатерине. Иван Долгорукий рассказывал о другом Девиере — Михаиле, который славился разбойным нравом: увидав у соседа красивую серебряную посуду, подговорил дворецкого отобрать её, обещав за это вольную; когда же тот выкрал посуду, велел кучеру убить его. О Девиере рассказывали чудеса: приговорённый к Сибири, он распространил слух о своей смерти, устроил похороны, а после того ещё спокойно прожил несколько лет.