Кольцов
Шрифт:
Правда, в другом письме этого же времени к Белинскому же Кольцов сообщает, что есть около двадцати тысяч, кроме дома.
А дом этот выделялся в Воронеже и останавливал внимание даже и через десятки лет. «Фамилия Кольцовых, – сообщалось в статье 1861 года, напечатанной, правда, уже в 80-е годы в „Воронежском юбилейном сборнике“ в память трехсотлетия города Воронежа, – считалась богатой купеческой фамилией, в настоящее время дом Кольцовых, находящийся на главной улице города, Дворянской, и принадлежащий сестре покойного поэта г-же Андроповой, принадлежит к числу лучших зданий Воронежа, не бедного хорошей каменной постройкой».
Богатый и многолюдный Воронеж действительно был не беден такой постройкой и в свое время поражал воображение многих. В июле 1833 года
Дом Кольцовых был очень большим, доходным домом, в котором ко времени возвращения поэта первый этаж арендовали магазины, а половину второго этажа – женский пансион гимназического учителя немца Фламма; в десяти комнатах другой половины размещалась семья хозяев дома Кольцовых, третьим этажом был мезонин, выстроенный по вкусу поэта. Сам Кольцов и поселился в нем. «Живу теперь, однако, – сообщает оп Белинскому, – очень порядочно, занимаю в третьем этаже на мезонине четыре комнаты: две маленькие, небольшую прихожую, приемную, другую гостиную и четвертую кабинет: комнаты без мебели, по свежие и чистые. Получил позволенье нанять мальчика, – и будь денег малую толику, то жить можно по-христиански. Один, свободен, никем не связан, делами торговли занимаюсь мало; много время свободного, хоть его и трачу черт знает как глупо и праздно: но этому я сам виноват, а не кто другой. Что делать? Почему-то жаль, что уходит время, и рад, что ничего не делаю».
Внутреннее кризисное состояние распутья на рубеже десятилетий рождало ощущение горечи, неприкаянности и бесперспективности: «Я, кажется, собой одно выполню во всей точности: ворону… И, ей-богу, я ужасно похож на нее, остается лишь сказать: она к павам не попала, а от ворон отстала…»
Воронеж заставлял жить по-старому, а по-старому жить было уже Кольцову нельзя – ни внешне, ни внутренне, ни социально, ни творчески, ни в Воронеже, ни в Петербурге. Вот почему на замечания Белинского, сколь много дали Кольцову занятия литературой и куда эти занятия отворили ему двери, Кольцов отвечал словами, полными достоинства и проникнутыми сознанием трагизма: «У меня на поверке, на расчете строгом с самим собой выходит все иначе. Если литература дала мне что-нибудь, то именно вот что: я видел Пушкина, жил долго с Серебрянским, видел Станкевича, много захватил добра от вас и полюбил вас… и много, очень много: не то теперь, что был, не тем буду, чем бы должен быть. Смотрю кое на что иначе, чем другие, понимаю вещи, как понимают их не все. Между своими братьями я чучело, но чучело другого рода: смешон, но только между ними. Конечно, это богатство – великое богатство. Я все это знаю. Но, Виссарион Григорьевич, я человек, а у человека желаньям нет конца, они вечно неисполнимы… кому люди помогли вполовину, тот ужо по закону необходимости ждет больше, и его жажду напитать ничем нельзя».
«Закон необходимости», «вполовину» напитавший и все же оставивший голодным, работал в Кольцове.
В житейских же делах кольцовской семьи, в отношениях поэта с отцом, в денежных счетах кое-что объясняет одна история. История на первый взгляд тоже вроде бы житейская. Если бы речь шла не о поэте. Такого состояния не испытывалось много лет. Почти с того самого времени, когда батенька отправил на Дон Дуняшу. Старая и, казалось, забытая история всплыла снова, обострила новое столкновение с отцом, да разве только с отцом – с целым миром отношений, которые отец представительствовал. И тогда была мучительная болезнь, горячка, чуть не закончившаяся смертью. И тогда душевные терзания обернулись тяжким физическим недугом: «Помню, была у меня подобная болезнь во время оно, назад тому десять лет, когда я в первый раз полюбил и бешено и безумно, и кончил историю плохо для нее и в тысячу раз хуже для себя».
Это многое объясняет в последнем увлечении Кольцова. Когда-то история с женщиной
Когда-то Пушкин, создавая знаменитое свое стихотворение «Я помню чудное мгновенье», определил подобное состояние в развития духа. Увы, это произведение часто проецируют лишь на отношения поэта с Анной Петровной Керн и даже к ним сводят. А ведь дополнительно прославленное знаменитым романсом и в нашем сознании невольно к романсу сведенное, оно совсем не стихи «по поводу», не посвященный красивой соседке мадригал. В стихах Пушкина есть обращение к бесконечности, «К***», образ, родившийся в круге ассоциаций, навеянных Рафаэлевой Мадонной, никогда Пушкиным не виденной, но угаданной. Недаром Белинский, передавая свое впечатление от Сикстинской Мадонны, писал: «Я невольно вспомнил Пушкина; то же благородство, та же грация выражений, при той же верности и строгости очертаний. Недаром Пушкин так любил Рафаэля: он родня ему по натуре».
В письмах Пушкина, да и в шутливых альбомных стихах запечатлен облик реальной Анны Петровны Керн, какой она явилась поэту.
В стихах Пушкина «К***» создан образ ее, родственный Сикстинской Мадонне.
Однако и в стихотворении образ ее важен не только сам по себе, но еще больше как момент в развитии его духа.
Душе настало пробужденье, И вот опять явилась ты.Подлинно «явилась», говоря кольцовскими словами, в ту пору, когда была она «всего нужней».
Нечто подобное в смысле действия общего закона происходит с поэтом Кольцовым. Только происходит все в момент не взлета, а кризиса. Но тоже связано с внутренним развитием духовной жизни. И, наконец, в творчестве Кольцова – в его письмах – тоже возникает как бы раздвоенный женский образ: один высокий, литературный, поэтический, даже, пожалуй, песенный, и другой – гораздо более земной и реальный.
«…В Москве (не в Воронеже! – Н.С.) я жил последнее время дурно, грустно, гадко; какая-то дрянь убивала мою душу. Ну а в Воронеже? Это другое дело, о Воронеже после… Этот бездушный городишко прислужился мне вдруг чертовски, и он теперь имеет уж для меня другое значение…
В Воронеже у меня была одна знакомая женщина, знакомая давно; и я ее любил, но молча, но так, как любим мы душою милые создания. Ухаживал за нею года два «безмолвно, безнадежно». Я ей из Москвы и из Питера писал много писем: в ответ ни полстроки. Приезжаю домой, являюсь к ней – и словом: «мы с ней сошлись».
Женщина эта – Варвара Григорьевна, урожденная Огаркова, в замужестве Лебедева, младшая сестра той самой Елизаветы Григорьевны Огарковой, которой когда-то, почти полтора десятка лет назад, молодой Кольцов посвящал свои первые стихи.
Овдовев, Варвара Григорьевна вела жизнь вольную, сходясь с разными состоятельными людьми, обеспечивавшими ее существование. Кольцов в том новом кризисном состоянии внутренних и внешних разрывов с настоящим, отпадения от прошлого, неясности и неопределенности будущего, то есть своеобразной свободы, как никогда, наверное, был готов к подобной встрече и к тому, чтобы отдаться страсти полностью, до конца, ни о чем не думая и ни на кого не оглядываясь. «Натура Кольцова, – писал Белинский, – была не только сильна, но и нежна; он не вдруг привязывался к людям, сходился с ними недоверчиво, сближался медленно, но когда уж отдавался им, то отдавался весь». Может быть, именно потому, что и Варварой Лебедевой Кольцов сумел не просто увлечься, он сумел и ее хотя бы просто увлечь («и что больше – она меня немножко любит»): ведь «содержания» ее он обеспечивать не мог.