Колдунья
Шрифт:
Я знала это.
Да, их называли жестокими. Их называли дикими. И разве не те люди, что жили здесь, звались варварами? Я стояла в реке в ту летнюю ночь и говорила:
— Что может быть более жестоким, чем то, что пережила я?
Я рассказала насекомым, как меня хватали, как плевали в меня, как преследовали и называли ведьмой, как причинили боль моей кобыле и как умерла моя мать.
Я пересекла реку и продолжила путь.
И когда рассвело, мы пришли в хайлендские земли.
Как я могу говорить о них, не произнося слово «необузданный»? Или «прекрасный»? Я никогда не видела такой красоты. Кора обещала мне, что я увижу красоту в различиях, в знаках, которые
И когда я скакала через Раннох-Мур, то думала о ней. Она бы танцевала там. Она бы упала на землю, набрала полные горсти торфа, прижала его к лицу. Она бы погружала свои красные юбки в озера, и выдергивала тростник, и ловила бы оленя руками — потому что здесь ее душа обрела бы свой дом. Никаких людей. Потому что люди говорят: «Ведьма!» — и привязывают запястья к лодыжкам. Здесь вода спокойна, словно чистое небо, и когда одинокая птица скользит над ней и отражается в водной глади, кажется, что ты видишь двух птиц. Здесь ветер шумит в вереске. Он обтекает скалы и склоны холмов, как вода, — бурлящий, пронзительный, почти белый. Я слушала его свист в коровьих черепах, а мои волосы бились на щеке, как крыло, говоря «лети-лети-лети», а когда ветер стихал, я слышала пчел. Я слышала мягкую поступь оленей, слышала, как они жуют траву, и эти звуки мне нравились. Мне нравились красноватые упитанные тела оленей и короны на их головах, словно они и есть настоящие короли мира — они, а не страдающий одышкой голландец. И не Стюарт, прячущийся во Франции.
Я слышала шлеп-шлеп в озерной воде и чпок, который рыбы делали ртом.
Вот он — северо-запад! И я подгоняла кобылу. Она чувствовала ветер в половинке своего хвоста и скакала.
Мы спали на камнях. Мы останавливались в высоких местах и осматривались. Интересно, как мы выглядели — кобыла и я, — стоя бок о бок на вершине, с летящими по ветру гривами. Я сомневаюсь, что кто-то видел нас. Я чесала ей ухо. «Умница. Старушка».
И я знала, что это так. Знала, что она стара. Знала с тех пор, как впервые вскарабкалась ей на спину под крики Коры: «Вперед! Вперед!» Потому что я помню времена, когда она была жеребенком. Я помню, как она фыркала от ветра на своем поле. Я сидела на плечах у Коры, мы собирали груши, и моя мать сказала: «Давай поделимся грушей с этой лошадкой?»
И мы покормили ее. Она была худой и длинноногой, но уже тогда ее круп покрывали коричневые крапинки, а уши походили на кроличьи. Я помню, как она шумно вздыхала, найдя грушу. Я видела отражение своего лица в ее блестящих глазах, а она видела себя в моих.
Такими были дни нашей английской молодости.
Я сказала ей об этом. Что она всегда мне нравилась. Что мы с ней всегда были друзьями.
А она будто чувствовала всем сердцем, что уже стара, что прежняя жизнь, полная побоев, сделала ее старой слишком быстро, а от нашей долгой скачки ее кости стали плотными и больными. И, словно зная, что наше путешествие почти завершено, она опустила голову и выдохнула долгим выдохом в траву. Она сохранила жеребячье любопытство, и у нее бывало расстройство желудка от листьев. Ее ребра выперли, а спина провалилась.
Однажды, когда небеса озарялись сполохами, я заглянула в ее глаз. В нем отражался весь верещатник — весь его свет, и небо, и вода, и я подумала, что ее глаз выглядит печальным. Как будто она не хотела покидать все это. Как будто знала, что иной мир уже недалеко.
Я погладила ее. Прошептала: «Я знаю».
Я не садилась на кобылу в ее последний день. Шла рядом, придерживая для нее ветки и отыскивала удобные скалы, чтобы укрыться под ними. Я собирала траву, пока мы шли, и кормила ее, и она жевала на ходу.
Прогремел гром.
Моя голова касалась ее головы, ее копыта щелкали по камням, и вдруг с тихим шумом полился дождь. Наши волосы распрямились, кобыла потемнела, ниже опустила голову, мы обе спотыкались под усиливающимся дождем. Идти было тяжело. Небеса вспыхивали и рокотали.
Бедная лошадь! Последние часы ее жизни были мокрыми и холодными. Она глубоко погружалась в хлябь, но все же вытаскивала копыта, и я сулила ей: «Мы скоро отдохнем!»
Но где? Я ничего не видела. Не видела места, где могла бы обогреть ее. Она была старой, моя маленькая кобыла, а ветер хлестал очень больно и ослеплял нас, холод пронизывал наши тела, и у меня не было иного желания, как найти убежище.
Я молилась. Я кричала небу: «Пожалуйста, позволь нам найти пристанище! Пожалуйста!»
Я вглядывалась в дождь и, когда подумала: «Ничего нет, нам конец», увидела маленькую каменную хижину.
Это была такая малость. Просто грубая древняя лачуга, но у нее была крыша, три целых каменных стены и одна полуразрушенная, так что я воскликнула:
— Туда!
Мы ускорили шаг. Я втолкнула кобылу, она вошла и отряхнулась, и я знала, что это ее последний приют.
Внутри росли крапива и мох. Пол был сухим. Я стряхнула с камней мох и собрала старый вереск, чтобы сделать ей мягкую лежанку, и сказала: «Ложись здесь».
Она дышала очень тяжело. Мы стояли, кобыла и я, и до наших ушей доносился приглушенный рокот бури. Я погладила ее мокрую шкуру. Сказала, что ей нечего бояться в этой хижине с такими толстыми стенами и мхом, и она может поспать.
И серая кобыла, которую я называла подругой, сделала вдох, глубокий, как все моря и долины. Ее колени щелкнули, словно перекатывающаяся галька, и она опустилась на мох. Потом очень осторожно перевалилась на бок, вытянув шею на старом вереске.
Я тоже легла. Положив руки ей на живот, поговорила с ней. Я рассказывала ей наши истории. Я рассказывала ей про то лучшее, что случалось с нами. Про разрушенную, укрытую листвой церковь, про леса и морозы и про стремительные реки, через которые она меня переносила. Про зайца, попавшего в ловушку. Про мальчика, которого мы спасли от собак. Про ночь, когда мы спали в пещере, лежа нос к носу.
Я спросила:
«Ты помнишь?»
И ее ресницы затрепетали, словно она помнила.
И кобыла снова вздохнула, очень протяжно и устало, и это значило, что иной мир уже ждет и она отправляется туда. Ее нижняя губа дрожала. Я прижалась лицом к ее морде. Я дышала своими ноздрями прямо в ее ноздри и смотрела в блестящий полуприкрытый глаз. Я не хотела, чтобы она уходила. Я вспоминала, как она чавкала сеном в стойле в ночи полнолуния и против воли мистера Фозерса завозила его в канавы, наевшись слив и листьев ежевики. Я думала о том, как она пукала, и о том, что она понимала слово «вперед».
Я совсем не хотела расставаться с ней. Я просила: «Пожалуйста, останься…»
Но души должны уходить. Они не могут пребывать на земле вечно.
Я приговаривала: «Хорошая девочка» — и гладила ее шкуру. Последнюю ночь ее жизни я провела, положив голову ей на живот, и во сне видела то, что увидела она, когда испустила дух, — реку, и одинокую птицу над ней, и целое поле сена.
Она была холодной, когда я проснулась. Я вычесала из гривы колтуны и колючки и аккуратно ее уложила. Я поцеловала кобылу в нос. Небо снаружи бледно светилось, и не было больше ни ветра, ни дождя.