Колдунья
Шрифт:
Я понимала, что не нужно лежать в хижине, тоскуя по ней.
Нет такой волшбы, что возвращала бы мертвых, и, я думаю, тем, кто только что умер, нужен покой, чтобы самому попрощаться как следует, чтобы оставить старое, земное обличье позади и ускользнуть прочь. Я очень сильно в это верю.
После дождя озерцо стало прозрачным словно стекло. Пахло свежестью. Я умылась в ручье и напилась из него и увидела, как небо на востоке окрашивается в розовый цвет. Это было доброе, мирное зрелище. Я искренне поблагодарила того, кто наблюдал за нами, кем бы он ни был. Сказала ему спасибо за ее жизнь и попросила хорошо о ней заботиться. Когда оглянулась на торфяную равнину, увидела очертания хижины в темноте. За всю жизнь у кобылы никогда не было лучшего места для отдыха — даже мистер Фозерс не смог бы наполнить свою конюшню таким мягким мхом или вереском, — и меня утешало, что она умерла в очень хорошем для лошади месте.
Я смотрела. И пока я смотрела, ее призрак появился в утреннем воздухе. Встряхивая гривой, она щипала траву.
Я направилась на север с серебристым конским волосом на своем плаще.
Двенадцать дней я брела по Раннох-Муру.
Хватит с меня скитаний. У заросшего лишайником камня я сказала: «Буду идти еще один день. И останусь там, где окажусь через день пути».
Я не клялась. Это были просто слова, произнесенные уставшей душой. Я сказала это верещатнику, но верещатник и так все знал.
Вы были терпеливы. Сколько дней просидели здесь, слушая мое стрекотание? И ни разу не сказали: «Достаточно, Корраг» или «Хватит с меня». Надеюсь, вы будете довольны следующей частью, потому что это рассказ о моем прибытии. Это истинное начало истории.
Добрый мистер Лесли с пером из гусиного крыла.
Слушайте. Я пришла в долину в ночь полнолуния, когда кобылы уже не было в живых.
Мир все еще пропитывала волшба, а в безлюдных местах все еще жили волки. С ковенантерами было почти покончено, Вильгельма только что короновали, и он наполнял страну сиплым протестантским дыханием. Слово «якобит» едва появилось на свет и было еще мокрым от своего мучительного рождения. Человек, которого я любила, был все еще жив, как и человек, которого я не любила. Я тогда еще не вдохнула теплое дыхание оленя. Мне казалось, что я мудрая, но нет, я была далека от этого.
Я пришла, как повелительница дождя и ветра, как королева усталости, с такой грязной юбкой, что я была вдвое тяжелее своего обычного веса. Я тащила за собой ветки, покрытые мхом и пауками. Эти пауки плели паутину у меня в волосах и ловили в нее ночных мотыльков. Мои волосы были усыпаны бледными крыльями, и на ходу я чувствовала, как лапки насекомых щекочут лицо. На подол налип чертополох, и я собрала немного в сумку. Корсаж скрипел от засохшей грязи. Девчонка, пришедшая в долину, была далеко не красавицей.
Но я приковыляла туда. Я стояла в Гленко и думала: «Вот то самое место».
Не это ли слово вы повторяли все эти ночи?
«Гленко. Корраг! Говори о Гленко… Я пришел ради Гленко…» И я буду говорить о нем. Я уже говорю о нем.
«Вот то самое место». Я была уверена. Потому что сердце знает, где его дом, когда ищет его, а найдя, говорит: «Здесь».
Моя дорогая Джейн, это послание будет короче предыдущего, поскольку часы говорят, что уже слишком поздно. Это моя оплошность: выйдя из тюрьмы, я не поторопился в гостиницу. Я бродил в задумчивости, пока не обнаружил, что дошел до городской площади. Это то место, где сожгут узницу, когда начнется оттепель. И я смотрел на подготовленную груду поленьев. Их прикрыли тряпьем, потому что снег еще идет. Еще я увидел объявление, прибитое к столбу; там написано «ведьма» и «испытание огнем». На нем не было даты — просто сказано о первом ясном дне, когда снега станет меньше.
Я уже выражал свое отношение к тем, кто не разделяет нашей веры. Но нужно иметь очерствевшее сердце, скажу больше — нужно быть совершенно бесчувственным, чтобы смотреть, как на площадь носят дрова, и не ощущать ни малейшего движения души.
Уже полночь, и свеча оплывает. Корраг (я не называю ее ведьмой ни вслух, ни в мыслях после твоего письма, любовь моя) сегодня вечером говорила о Хайленде, о дикой вересковой пустоши, что лежит перед Гленко. Я не записал ни слова из ее истории, потому что тоже потерялся в ней. Я не писал, потому что мои уши и глаза были на продуваемых ветрами холмах, а не на бумаге. Она не умеет читать и писать, а дни, проведенные на том болоте, подсчитывает на пальцах рук и ног. Но при этом она прекрасный рассказчик, и в этом нет никакого колдовства. Я бы сказал, что это Господь наделил ее талантом, когда сотворил ее. До того, как она отступила от Его имени.
Хозяин гостиницы, который видел, что я вернулся очень поздно, спросил:
— Шлюха в кандалах исповедовалась? Вызвала для вас дьявола?
И он издал некий звук глоткой — резкий, скрежещущий, словно его вот-вот стошнит. Я думаю, он рассчитывал услышать что-то новенькое, чтобы потом посплетничать с пьянчугами. Но я так устал, Джейн, что ответил коротко:
— Нет, не исповедовалась.
А она и не исповедовалась. Она говорила о Раннох-Муре, и ее слова были наполнены глубокой нежностью. Она говорила о смерти, случившейся там, в горах, — о смерти лошади, к которой испытывала привязанность. Как ни крути, эта лошадь — единственное живое существо, которое не покинуло ее, которое не обижало ее, не называло ведьмой, и глаза Корраг наполнились слезами, когда она говорила о смерти своей подруги. Я согласен с тем, что эта женщина прожила очень одинокую жизнь.
Джейн, она напоминает о тебе. Не своим одиночеством, конечно (потому что тебе никогда не доводилось его испытывать, да и наши мальчики не допустят этого), и не наружностью (исключая волосы — они гуще и ужасно запущены). Просто Корраг восхищается мельчайшими проявлениями жизни, которые мы обычно не замечаем, — пчелой на цветке, звуком, который рыба издает ртом. Я ведь знаю, что ты тоже любишь такие тонкости. Ты слушаешь пение птиц… А помнишь нашу поездку на побережье, когда мальчики едва родились? Ты взяла там морской камешек, а когда
Еще я размышлял о своем отце. Спрашивал себя, что бы сделал он, если бы сидел на трехногом табурете в тюремной камере перед этой девочкой. Разве он бы не смягчился, как, по ее словам, смягчился я? Без сомнения, я знаю ответ. Его не впечатляла ни смерть, ни рождение, и он никогда бы не проявил милосердия к «ведьме». Он бы поспособствовал ее скорейшей гибели — собственноручно умертвил бы, если бы не видел иного способа.
Любовь моя, еще я думал о нашей потере. Признаюсь, что эта тихая кончина по сей день владеет моим разумом и сердцем. Вот уже почти год, как мы не упоминали о смерти нашей дочери, и я понимаю почему — какая мать способна говорить о такой утрате? Но уверяю тебя клятвенно: я не забыл. Не думай, что я забыл.
Прости меня. Ты достаточно страдала из-за моего отсутствия, и я не желаю причинять новые муки.
Я постараюсь придать своим письмам более веселый тон.
Рассказ Корраг дошел до Гленко. Уверен, завтра побольше узнаю об этих Макдоналдах, узнаю от того, кто не так предвзят, как Кэмпбеллы. А если она не будет рассказывать о Макдоналдах, то я узнаю что-то о долине и окрестных холмах. А то от хозяина гостиницы и остальных только и слышишь: «Что за мрачное место! Воровское гнездо».
Я надеюсь, что, начиная с завтрашнего дня, буду получать важные для нас сведения и мои письма будут содержать кое-что поинтереснее просьб прислать мне несколько фунтов, и я соберу доказательства того, что бойня была совершена по прямому распоряжению нашего нынешнего монарха. Такие мысли поднимают мне настроение.
Теперь несколько слов о тебе. Все ли у тебя в порядке? Когда ты смотришь на мой почерк, чувствуешь ли то же, что чувствую я, видя твой? Надеюсь, ты спишь спокойно, Джейн, зная, что я вернусь к тебе. Я вернусь обязательно.
Завтра я вновь напишу. Завтра я снова побываю на площади, но заснеженная груда бочек и дров будет куда меньше страданий причинять моей душе при свете дня, и я вновь стану собой. Еще мне нужно сводить коба к кузнецу, хотя денег у меня осталось всего ничего. Конь хвор, и дальше будет только хуже. По крайней мере, в кузнице тепло.
Свеча догорела. Я закончу это послание и разденусь при свете очага.
Я далеко, но я с тобой.
Глава 3
I
Почитай ее как сокровище.
Я рада, что была там. Рада, что увидела долину до того, как пришла беда. Рада, что я ступала по ее земле и мылась в ее ручьях. Рада, что давила зубами ее ягоды, когда она была просто «воровским логовом», а не кое-чем похуже. Большинство людей никогда не увидят ее. Большинство обитателей этого мира никогда не узнают ее имени. А если заговорят о ней, то лишь о ее несчастьях, о ее боли, о ее смертях и предательстве. Они скажут: «Гленко? Это там, где была резня». И ничего больше; так ведь они же не знают ничего. Не знают, как в летние дни пробегают по земле тени облаков, летящих над коровами и вереском, над озерами и надо мной.
До того как Гленко затопило кровью и завалило снегом, она была залита лунным светом. Мирная впадина, куда однажды ночью вползла я, грязная, с паутиной в волосах. Вокруг громоздились такие высокие горы; чтобы разглядеть их, я задирала голову, отчего приоткрывался рот и приходилось разводить руки, чтобы не упасть. Я смотрела вверх. Вверх.
Воздух был прохладный, напоенный дыханием моря. В нем витал густой запах ночных растений и воды и слышался голос реки; втягивая этот воздух, я понимала всем существом, что именно это место имела в виду мать, когда стояла около своего домика, еще живая, в красной юбке, и говорила: «Северо-запад! Скачи на северо-запад!» Я знала, это то самое место, которое видела моя кобыла сквозь белые ресницы, то место, к которому она несла меня. Ведь у нас не было поводьев — как бы я могла направлять ее? Она сама выбирала, куда меня везти, и выбрала эту долину.
Когда Слива или кто-то другой говорил: «Хайленд», я обычно думала: «Туда». Словно женская мудрость глубоко во мне знала нечто большее. Как я могу это объяснить? Пусть остается без объяснения. Просто, когда люди цедили: «Это дикое место» или «Они живут как настоящие варвары», я думала: «Вот. Вот где я должна быть. Иди туда».
Вы можете увидеть ее? Мысленным взором, ведь это самый острый взор? Долину, похожую на сложенную лодочкой ладонь, — там со всех сторон такие крутые склоны. Кто-то скажет, что это выглядит жутко, как каменный кулак. Некоторые говорят, будто горы там так высоки, что могут упасть и раздавить человека. Но я никогда не чувствовала опасности в Гленко. Я ощущала лишь добро. Это была открытая ладонь, на которую я могла бы улечься, и она бы сохранила меня живой и здоровой.
«Она хочет, чтобы я осталась здесь» — вот что я сказала себе. Потому что она звала меня.
Я пробралась через густые травы и напилась из озерца.
Потом легла на камни, завернулась в плащ матери и уснула.
Я проспала весь день, и разбудили меня вовсе не солнечные лучи. Это было дыхание коровы. Она влажно фыркала, и за ее рогатой головой я увидела горы и небо.
Горы и небо. Такие незначительные слова. Когда я говорю: «Там были горы и небо», получается, что там почти ничего и не было. Но они именно были. Гора может быть окрашена в тысячу цветов: серый, коричневый, фиолетово-серый, темно-синий… На ее склонах могут расти мох и лишайник, вереск и береза, с них срываются водопады, а иногда видны отметины, говорящие, что здесь когда-то был водопад. Там можно найти пещеры и рыхлую осыпающуюся породу, заметить четкий след оленьей тропки или птицу. Я все это увидела. Я увидела разные цвета и очертания на фоне неба. Встав же и пройдя сквозь стадо коров, я положила руки на камень под северной грядой и почувствовала его. В нем хранились старое тепло и древняя мудрость. Он был шершавым, словно язык. И как любое небо, что я видела там, это небо было наполнено ветром.