Колесница времени
Шрифт:
Данила сидел неподвижно. И его сестра сама позвала официанта и сама заказала для брата шницель по-венски.
— Странно ощущать покой и стабильность в совершенно пустом отеле, — сказал Данила, — но так уж ты устроена, сестренка. Nunc est bibendum… Как говаривал старикан Гораций, — теперь пируем, точнее, пьянствуем.
— Поешь горячего, — посоветовала ему на это Женя, — и потом закажи крепкого чая. Вымой хмель из башки.
— Ладно. — Данила улыбался официанту, ставящему перед ним блюдо с венским шницелем и корзиночку с фирменными дарами отеля — булочками и ароматизированным
— Я же говорю, у него совещание. Не раньше восьми, наверное.
— Сейчас только шесть. Так и будешь тут бдить на своем посту?
— Это не пост. Это мой вечерний чай. Традиционный чай в отеле «Мэриотт», — ответила Женя. — Ой, у тебя губа кровоточит!
Она взяла крахмальную салфетку и, протянув руку через стол, приложила ее к губам брата.
Данила выпрямился. Потом забрал салфетку из рук сестры. Промокнул разбитую на боксе губу. А затем взял руку сестры и поцеловал.
Музыка арфы внезапно умолкла.
Глава 4
«Утро стрелецкой казни»
В просторном офисе, расположенном на втором этаже гостиницы «Москва», ярко горели все лампы. Окно офиса с опущенными жалюзи смотрело прямо на центральный подъезд Государственной думы.
Даже в летние солнечные дни в офисе при выключенном освещении всегда царил полумрак, потому что огромное здание отеля «Москва» отбрасывало тень именно сюда, в сторону метро «Театральная», и тут, как в глубоком ущелье между двумя монолитами зданий, господствовал постоянный сквозняк-ветродуй.
Мимо, мимо от Манежа к Лубянке проносились сотни автомобилей. А тротуары под окнами отеля всегда пустовали. Пешеходов и туристов влекли Тверская, Дмитровка, сквер перед Большим театром, Петровка, а сюда никто не ходил. Тут лишь останавливались дорогие лимузины тех, кто арендовал офисы в отеле «Москва».
Под образами в кожаном кресле за огромным письменным столом, лишенным какой-либо компьютерной техники, но заваленном папками с бумагами и почтовой корреспонденцией, переданной из секретариата на ознакомление, восседала Раиса Павловна Лопырева.
Ей исполнилось пятьдесят семь, а выглядела она на пятьдесят восемь — крепкая, ширококостная, однако не полная, с не очень хорошим цветом лица и тусклой пористой кожей.
Волосы она красила в рыжий цвет. Прежде она каждое утро заезжала в салон красоты и делала укладку у парикмахера. Но с некоторых пор утренние поездки в салон стали ее утомлять. Она сделала очень короткую стрижку и покрасила волосы в рыжий цвет. Это не помогло ей омолодиться, как она просила парикмахера, однако словно добавило еще больше уверенности.
Раиса Павловна не пользовалась косметикой и духами. Светлые брови свои и ресницы она не красила. Изредка баловалась неяркой помадой цвета кармина. Она одевалась в строгие деловые костюмы. Сейчас вот была в новом, песочного цвета, от Марины Ринальди. Вокруг увядшей шеи — жемчужное колье, единственная вольность стиля. Да на пальце — обручальное кольцо.
Напротив нее, по другую сторону стола, тоже в кожаном кресле для посетителей, сидел мужчина в синем дорогом костюме и белой рубашке без галстука.
Широкоплечий брюнет лет тридцати пяти с модной стрижкой, благоухающий безумно дорогим парфюмом и с гордостью носивший умопомрачительные мужские лоферы из кожи игуаны. На запястье его поблескивал золотой «Ролекс».
Он изучал какой-то документ под пристальным вниманием молчавшей Раисы Павловны.
Прочитал, а потом изрек:
— Кляуза.
— Вы все прочитали? До конца? — спросила Раиса Павловна Лопырева.
— Это несерьезно.
— Герман, это, на мой взгляд, очень серьезно.
Мужчину в лоферах из кожи игуаны звали Герман Дорф. У него на все имелось свое личное мнение. И часто это мнение отличалось от взглядов Раисы Павловны. Но она это Герману Дорфу прощала, потому что нуждалась в его деловых советах.
— Тут идет речь о картине Сурикова «Утро стрелецкой казни», — хмыкнул Герман.
— Вот именно, о картине из Третьяковской галереи. И к нам поступил сигнал общественности.
— Кляуза, — снова хмыкнул Герман.
— Сигнал. — Лопырева подняла вверх указательный палец. — К тому же один из моих внештатных помощников оказался тому свидетелем. Я не знаю, что там проводилось — урок прекрасного среди учащихся старших классов или просто экскурсия в Третьяковку. Но представьте такую картину: около «Утра стрелецкой казни» собралась толпа школьников — им всем уже по пятнадцать-шестнадцать, это будущие студенты, уже своей головой начинают думать. И вот учитель или экскурсовод начинает распространяться насчет этого самого полотна. Вы помните саму картину Сурикова?
— Помню. Стрельцы после неудавшегося бунта… Лобное место на фоне Василия Блаженного, казнь вот-вот начнется. Царь Петр мрачный, как демон, смотрит со стороны на свой народ. Вот-вот вешать начнут или головы рубить, только там это не нарисовано.
— Там это не нарисовано, — подтвердила Лопырева, — а вот учитель или экскурсовод перед школьниками начинает эту тему развивать. Подавление, мол, инакомыслия… Петровская элита по приказу царя должна быть повязана кровью, круговой порукой. Экскурсовод пассажи из романа «Петр Первый» начал цитировать — мол, как царь заставлял своих любимцев — а ведь все это прогрессивные, положительные персонажи российской истории, от Меншикова до генерал-фельдмаршала Головина, — самолично брать в руки топор и сечь стрельцам головы на плахе. И опять — про подавление инакомыслия, про репрессии.
— Но ведь это все история, правда.
— Да зачем школьникам, будущим студентам об этом говорить? — повысила голос Лопырева. — Зачем акцентировать на этом внимание сейчас? Что, других картин в Третьяковке, что ли, нет? Зачем собирать вокруг этой картины экскурсию и начинать будировать совершенно ненужные вопросы? Подавление инакомыслия… Это не вопросы средней школы! Я считаю, нам надо на это среагировать.
— На что? — спросил Герман. — На художника Сурикова, жившего в девятнадцатом веке, или на позицию школьного учителя, экскурсовода? По поводу Сурикова скажу — его потомки до сих пор здравствуют, и они сильны и могущественны. Вы рискуете нарваться на неприятности. Вообще все это несерьезно и не ко времени.