Колесо племени майя
Шрифт:
Именно через столько кинов обещал вернуться папа Гереро. Однако прошло в десять раз больше – почти два туна. Видимо, уже не стоило его ждать…
– Знаешь ли, для Цаколя-Битоля земной век все равно, что мигание глаза, – сказал Эцнаб. – Есть Длительный счет, который определяет смерть и обновление мира. Он отмеряет время Вселенной. И Рыжебородый живет сейчас по тому времени, за пределами нашего. Там огромные величины! Их трудно вообразить, – не хватит всего маиса и всей фасоли, растущих на земле. Но в их основе лежит круглое число двадцать.
Жрец
– Извини, я просто хотел сказать, что хоть твоего отца и нет рядом с тобой, но связь между вами существует. Отгадай-ка загадку, – подмигнул он, – что уходит, оставаясь?
Шель промолчал, но подумал с горечью: «Да все-все уходит. Ничего не остается! И всякая связь обрывается!»
Но что касается 20, так оно и вправду выглядело необычайно круглым и подвижным. Странным образом напоминало папину двухколесную повозку. Казалось, что, оседлав его, можно плыть, лететь, катиться, куда угодно, – в несусветные дали.
А пока остров посреди озера был для Шеля всей землей, отдельной планетой. И мама ни за что не соглашалась отпустить его чуть дальше, в другое время.
Когда же Шель впервые очутился в сельве, то задохнулся от восторга. Он сразу вспомнил то расписное корыто, в котором его купали младенцем. Конечно, сельва оказалась неизмеримо живее, просторней, непонятней.
Однако между ней и детским корытом точно были какие-то нежные отношения, пролегавшие через душу Шеля. Те самые, наверное, что объединяют земное и вселенское время, круглое число двадцать и огромные невообразимые величины.
Переплыв озеро Петен-Ица на легкой пироге, Шель с Эцнабом обогнули мильпу, где шуршал, охраняя посевы, бог маиса Йум Кааш, похожий на двухметровую ящерицу-игуану с гребнем на спине.
А дальше, казалось, некуда – такая плотная стена – пальмы, кедры, кофейные, манговые и махогониевые деревья оплетены лианами и укрыты понизу цепким, колючим кустарником.
Впрочем, Эцнаб сразу нашел едва приметную тропу и указал на трехпалые следы.
– Здесь ходят тапиры, – шепнул он. – Очень осторожные. Для прогулок предпочитают сумерки, но в таких дебрях встречаются и днем.
Стояла особенная тишина, наполненная едва различимым гулом, который Шель принял сначала за дыхание сельвы. Но постепенно оно распалось на множество отдельных звуков.
Болтали красно-зеленые попугаи. Щебетали, как птички, и пошевеливали ушами, похожими на крылья бабочки, маленькие обезьянки Уистити. Они прыгали с ветки на ветку, держа в лапах бананы. Никак не могли решить, что интереснее, – банан или эти прохожие внизу. Серые лисы, точно поползни, взбирались на деревья, оглядываясь через плечо. Крикнул павлин резким, будто осколок кремня, голосом. Быстрая, как солнечный отблеск на влажной листве, скользнула ласка. Полутушканчик пискнул, и прошуршал питон. А где-то неподалеку взлетела перепелка.
Объевшись сладких плодов померанцевого дерева, пожилая обезьяна-капуцин развалилась на толстом суку и посвистывала так душевно, будто играла на флейте.
– Этого я давно знаю, – улыбнулся Эцнаб. – Большой любитель пульке. Только поднеси ему, запоет на всю округу!
Чем дольше вслушивался Шель, тем громче и яснее говорила сельва. Зависнув вниз головой под пальмовыми листьями, посапывали во сне летучие мыши. Из созревших стручков акации падали на землю семена. Раскрывались, чпокая, цветы на тюльпанном дереве.
Шель сам не понимал, почему все здесь узнаваемо. То ли старое корыто помогает вспоминать? То ли возникла связь с папой Гереро? Ведь именно тут на охоте проводил он большую часть своего времени. Наверное, и по этой тропе ходил с копьем и дротиками.
Эцнаб бесшумно увлек Шеля за дерево и кивнул вперед, где что-то двигалось и вздыхало – темно-бурое, с белыми пятнами.
Прямо перед ними, в десяти шагах, остановился тапир. Он щурился и морщил лоб, беспокойно шевеля ушами и длинным носом, величиной с коротенький хобот. Вид его был настолько конфузливый и растерянный, будто у жениха, проспавшего день свадьбы.
Уловив в воздухе нечто подозрительное, тапир опустил голову и слепо, как самоубийца, бросился напролом в чащу, так что сельва охнула и содрогнулась.
– Ему-то хоть бы что – нипочем удары сучьев и ветвей! – рассмеялся Эцнаб. – Зато таким манером спасается от любого хищника.
– Даже от ягуара? – спросил Шель.
– Напрасно, мальчик, ты произнес его имя. Этот зверь легок на помине! – по лицу Эцнаба пробежала тень, и он вытащил из-за пояса деревянный обоюдоострый меч с лезвиями из пластинок обсидиана. – А когда он голоден, то хуже крокодила, – может посеять страх в твоей душе. Не стоит с ним встречаться на тропе тапира. Проложим новую…
Они углублялись в сельву, а по вершинам деревьев с шумом, напоминавшим порывы ветра, скакали вереницы черных длиннохвостых обезьян мириков. Ах, как им было любопытно, кто это тут рубит кусты и лианы! И некоторые смельчаки спускались так низко, что их причесанные, словно только от парикмахера, морды выглядывали из листвы на расстоянии ладони.
Уже смеркалось, когда они вышли к огромному провалу в скале, откуда веяло холодом, как из загробного мира. Стертые каменные ступени уходили в темноту. А далеко внизу едва слышно вздыхало, колыхалось подземное озеро – непроглядное, как беззвездное небо.
Эцнаб достал из заплечного мешка деревянное ведерко, положил туда камень и начал спускать на веревке. Долго-долго путешествовало ведерко, пока не раздался всплеск, словно удивленный голос.
– Это Чомиха – лучшая вода, – говорил Эцнаб, вытягивая веревку. – Есть Каха Полуна – дождевая. Цупуниха – воробьиная. И Какашаха – вода попугаев. Но Чомиха – лучшая!
Шель пил Чомиху, ощущая, как вечерняя сельва проникает в его душу.
И время здесь было иным, чем в городе на острове. Кажется, оно уходило, оставаясь.