Колизей
Шрифт:
Annotation
Повесть «Колизей» в полной мере характеризует стилевую манеру и творческий метод писателя, которому удается на страницах не только каждого из своих произведений психологически точно и стилистически тонко воссоздать запоминающийся и неповторимый образ времени, но и поставить читателя перед теми сущностными для человеческого бытия вопросами, в постоянных поисках ответа на которые живет его лирический герой.
Всякий раз новая книга прозаика — хороший подарок читателю. Ведь это очень высокий уровень владения словом: даже табуированная лексика — непременный атрибут открытого эротизма (а его здесь много) — не выглядит у Юрьенена вульгарно. Но главное достоинство писателя — умение создать яркий, запоминающийся образ главного героя, населить текст колоритными персонажами.
Сергей Юрьенен
notes
1
2
«КОЛИЗЕЙ»
Мальчика в ряду передо мной разбирал кашель. Он побеждал его; я расслаблялся в ожидании очередного приступа. Он сидел там у самого прохода в своем свитере, импортрый цвет которого можно было различить при усилении яркости луча.
Несмотря на запущенный бронхит, или что там у него хлюпало в груди, он поглощен был тем, что нам показывали. Унимал кашель и откидывался с поворотом к приятелю, который передавал его мнение по ряду: на фильм они пришли компанией.
Я в кино совсем не собирался. На Герцена день выпал суматошный. Облава за облавой. То и дело взбегал по незнакомой лестнице и сверху, плечом упираясь, смотрел, как пачками забирают из двора-мешка нарушителей. Не чего-нибудь. Монополии государства. Все они были взрослые, и у меня, только вставшему на дурную дорожку сосало, как говорят, под ложечкой. На Пять углов обычно возвращался пешком по зимней красоте, но в этот раз сел на троллейбус. Перед самой остановкой на моей стороне Невского увидел афишу. Двойной портрет: герой с тяжелым раздвоенным подбородком и в петлицах со «шпалами» художнически врезан в самого себя, но только много большего — в фуражке с высокомерной тульей и одноглавым орлом, глядящим в нашу сторону. Под афишей бушевала толпа. Только соскочил в начавшийся снегопад, как был окликнут сногсшибательной блондинкой: «А вас, молодой человек, пиф-паф интересует?»
На ней была эстонская вельветовая шапка с козырьком — студенты там такие носят. Широко расставленные бледно-зеленые глаза. Белокурая челка со снежинками.
— Так нужен вам билетик?
Неминуемый вопрос казался оскорбительным перед такой неземной красотой.
— А сколько?
— По номиналу, я не спекулянтка. Приятель не пришел. Решила лучше на «Сережу» вон в «Титан».
Я машинально глянул через проспект, на который кто-то сверху неторопливо сыпал снег, стараясь, чтобы падало редко, равномерно и красиво. Тут же спохватился:
— А номинал, — легкой усмешкой давая понять, что на самом деле я выше своей непонятливости, — он теперь какой?
— Как всё. Дели на десять!
Я взял билетик. «Сделано в Ленинграде», — безмолвно заявляла его бледно-сиреневая полиграфическая красота… Двадцать пять коп?
Вынул и отсчитал.
— О, я таких еще не видела! — Голыми пальцами с оперчаточной своей ладони выбрала сверкающую серебром монетку и очень удивилась. — Где же тут герб? А Лысый почему не лысый?
— Потому что Рузвельт. Вот вам новый гривенник.
— А эта?
— Дайм. Американская.
— Штатская? Ща-ща… Вы сами что, не питерский?
С первого января такая началась неразбериха. Реформа. Всеобщий обмен. Новые деньги, старые. Никто ничего не понимал. Старушки несли на Герцена зашитые в полотно колбаски серебряных монет двадцатых годов, отложенных якобы на похороны, и спрашивали, меняют ли тоже «с Николашкой». Все путались, всем интересна стала мелочь…
Но я не о том.
Погуглив на тему советского проката 1961 года, прихожу к выводу, что картина называлась — «Вдали от родины». Про обер-лейтенанта Генриха фон Голдринга, предшественника Штирлица. По книжке (эпохальное имя!) Дольд-Михайлика, предтечи Юлиана С. (куда более успешного в деле эксплуатации тоталитарной раздвоенности соотечественников). А еще раньше, до Дольда, был Шпанов и «Подвиг разведчика». По сценарию незабвенного «сюжетчика» Масальского, напрасной жертвы борьбы с космополитизмом в отдельно взятых рядах. Задолго до нашей с вами пойманности эти разведчики недр советского бессознательного моделировали западню: не по нраву чудовищность безобразия, извольте, вот вам образ. Монструозность в форме. Сначала в форме верхмахта, потом СС. Все, что угодно, лишь бы не тлетворные ветра из-за Атлантики…
Сейчас нет смысла поминать ставшее общим место из Ницше, который предостерегал борцов с чудовищами от превращения в объект
И ради? Чтоб Обло-Озорно вновь воспылало жаждой принципиально невозможной трансформации в Monstrum Horrendum?
Абсурд.
Ухмылка Дьявола…
Люстра во весь купол сияла над почти полным залом миллионом радужных хрусталиков и отбрасывала к мысли о «прежних» временах, когда, как сказала тетя Маня, сестра деда и человек более светский, нежели бабушка, «синематограф» этот назывался «Галант». Тоже по-питерски странно, но мне больше нравилось, как сейчас. Хлеба, дескать, и зрелищ. Шум заполнения и усаживания на выстертый до основы бархат. Гул предвкушения.
Что ж, лишний раз увидеть вальтеры, парабеллумы и шмайссеры. Давно прошло время, когда в третьем классе я зачитывался книжкой, по которой фильм. Кроме былинного названия «И один в поле воин», тогда меня захватывало. Переход через линию фронта под заревом осветительных ракет. Сюжет в тылу врага. Не столько на советских оккупированных, сколько во Франции-Италии. Подвиги и женщины. При этом Монику-макизарку Генрих наш любил, а вот Бертину-немку ненавидел. Начальницу лагеря, которая не расставалась с плетью со вплетенной проволокой, от одного удара которой лопалась кожа на спинке кресла. Влюбленная садистка слала ему из Германии свои фотографии. Генрих их с отвращением отбрасывал. Почему? хотелось бы мне знать. Ну, нога, ну, обнаженная выше колена. Что с того? Тайну писатель не раскрыл, но подсказал направление, за что ему спасибо. Но как покажут на экране?..
Каждый может сегодня посмотреть онлайн что я тогда увидел и давно забыл. Парабеллумы были в изобилии, но память сохранила только кашель мальчика. Вошел он в алом свитере и был таким красивым, что я подумал: «Ленинградец…» Хотя кем же мог он быть? в одном-то свитере? Но похож был, скорее, на француза. На Михаила Козакова, но не во «Вдали от родины», где он играл гестаповца Зайгеля, а в «Убийстве на улице Данте» — совсем еще юного. Но еще больше (жизнь прожив, могу заявить авторитетно) на Жан-Пьера Лео, который дебютировал у Трюффо в «400 ударов» — его любимого актера. Темные вьющиеся волосы. Тонкие черты лица. Лихорадочно оживленный и самоуверенный. Прочие парнишки, с которыми он появился в зале, все были в пальто с шарфами, а он почему-то только в свитере, тонком, элегантно обвисающем — сразу видно, что импортном. Живет, возможно, в двух шагах. Возможно, даже в этом самом доме № 100. Года на два старше, то есть юноша по отношению ко мне, которому должно было исполниться тринадцать после тех очередных зимних каникул у Пяти углов.
Не знаю, что любил я больше — красоту Ленинграда или гнусность. Изнанку, где мы ютились. Виды, которые не попадали на открытки. Глухие стены с голландским названием «брандмауэры». В детстве, ломая мерзлые прутики в Чернышевом саду или спеша за взрослым в Щербаковом переулке, застывал при виде этих стен до неба. Вековая штукатурка устала льнуть к бурым кирпичам и отпадала — островками и архипелагами. Слезы наворачивались от вида этой безысходности. К счастью, стены были не совсем «глухие». Кое-что могли услышать. На самом верху виднелись черно-пустые квадратики. Иногда в строчку, иногда вразброс, по одиночке. Как на нашем чердаке, за ключом от которого заинтересованные лица стучались в нашу верхотуру. Некоторые, правда, пользовались предлогом ключа, чтобы лишний раз полюбоваться на красоту моей мамы. Мы с ней на чердак ходили, как к себе. Белье там хлопало и пахло не только высотой, но и голову кружащей далью: рекой, заливом, морем-океаном. Ветер задувал, чердак гудел. Когда мне исполнилось четыре, я влез на балку и в бойнице увидел кирпич. Сто лет назад забытый тут строителями. Решив навести порядок, вытолкнул его за край. Случилось так, что на дне нашего «мешка» как раз собрались представители власти. Дворник-сексот, участковый милиционер и некто в штатском, как они ходили в эпоху МГБ: фетровая шляпа и серый со стальным отливом плащ. Сблизив головы, представители обсуждали «режимный» вопрос на вверенном участке тоталитаризма. Не дал ли трещину? Нет ли тлетворного просачивания? Все ли с пропиской? А как с космополитами? И тут кирпич на голову. «Теракт! Теракт!» — кричали они на весь пролет, взбегая и боязливо тыча кверху табельным короткостволом тех времен. А мы удивленно взирали сверху. Перила подпирали таз с бельем, который держала мама. До перил не достающий я склонен был в дыру между железных прутьев, за них при этом цепко держась.