Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е
Шрифт:
Тютин больше не стал разговаривать с дураком, ушел, но настроение все-таки подпортил паршивец, и сердце опять засосало. Как у них все просто, черт его знает! Такой за целковый будет тебе крест вокруг церкви на Пасху таскать, ничем не побрезгует, лишь бы платили, беспринципность полная. Это поколение такое — горя не знали. Черт с ним, паршивая овца, хороших людей у нас намного больше.
…Что там ни говори, а приятно стоять на трибуне среди заслуженных людей, почти рядом с руководителями города, приветствовать — руку к шляпе — проходящие мимо мокрые, но все равно веселые, гулкие колонны. Демонстрация только еще вступила на
— Слава советским женщинам!
— Ур-р-а-а!
Это уж верно, слава, сколько они на своих плечах вытащили, наши бабенки, и до сих пор тащат. А вон идут — нарядные, красивые, точно не они — и у станков, и на машинах, и в поле. Нету в мире красивей наших женщин, знаю, Европу прошел, повидал. Нету!
— Слава советской науке!
…и в космосе мы первые, Саяно-Шушенскую, вон, сдаем…
— Ур-а-а-а! — ревет площадь.
Что-то в груди как будто стало тесно, как будто сердце там не помещается, жмет на ребра, подпирает под горло. Петр Васильевич вынул нитроглицерин, пальцы плохо слушались, и уже чувствовал — надо уходить, быстрее уходить, не хватало еще грохнуться тут в обморок, чтобы сказали: наприглашают на трибуну старья, а они и стоять уже не могут… И в глазах смутно… наверное, упало атмосферное давление, для гипертоников — последнее дело. Торопясь, стараясь не думать про тупую боль в груди, не думать про нее и не бояться, Тютин спустился с трибуны и пошел к выходу, к улице Халтурина.
Боль в груди, однако, не утихала, она была другой, не такой, как обычно, была незнакомой и грозной, росла. Но сейчас-то не страшно, вон уже и Марсово поле, добраться бы как-нибудь до Литейного, а там автобусы, да и машину какую-нибудь можно остановить… только бы домой, скорее бы домой… темнеет, дождь, что ли, опять собирается, воздух как мокрая вата, дышишь, дышишь, а все без толку…
Боль сделалась громадной, ослепительной. И захлестнула весь город.
На Марсовом поле веселье. Докатилась сюда исторгнутая площадью людская масса, повсюду — на скамейках, на дорожках, на газонах — обрывки расчлененной толпы. Прямо на мокрой земле, на только что продравшейся траве расстелен кумачовый плакат. Вдоль белой надписи «Мир и социализм неразделимы» — батарея пивных бутылок, две «маленькие», груда пирожков, бутерброды с сыром.
— С праздником, старики!
— Будьте здоровы!
Подняты бумажные стаканчики и сдвинуты.
— Ура, ребята. Вздрогнули.
— Глядите, дед-то как накирялся. Вон, на скамейке. Лежит как труп. Когда успел?
— Долго ли умеючи.
— Умеючи-то долго!
— Ну ты, Валера, даешь! Специалист… Не шевелится. А вдруг ему плохо?
— Ага. Сейчас. Ему-то как раз хорошо.
— Пойти поглядеть…
— Иди, иди, Галочка, протрясись, человек человеку друг, товарищ и волк.
— Гражданин! Гражданин!.. Пальто расстегнул, как будто лето. А медалей сколько, и ордена… Гражданин! Эй!.. Колька! Колька! Валерка! Ребята, надо «скорую»! Валерка!..
Ill
…Совсем уже синее, пронзительно яркое небо над Марсовым полем. Из кустов, из-за голых веток сумрачно и с обидой глядит розовощекий, нарисованный на фанере портретный лик. Косой пробор в гладких волосах, темный пиджак, звездочка на груди. И у Петра Васильевича на груди — тоже звездочка, орден Красной Звезды, приколол по случаю праздника.
Смотрит
IV
Наталья Ивановна Копейкина на демонстрацию не ходила. В семь часов утра сорвался с цепи будильник, долго радостно трещал, но иссяк. За окном лило, кричали мокрые репродукторы, и она подумала, что в праздник человеку должно быть хорошо, а это — когда живешь как хочешь. И, виновато посмотрев на поджавший губы будильник, она повернулась к стене и с головой залезла под одеяло.
Оттого что все должны вставать и тащиться куда-то по дождю, а она лежит себе в теплой постели, как королева, Наталье Ивановне сделалось совсем уютно, и она заснула под марши, несущиеся из-за окна.
В пол-одиннадцатого, открыв глаза, подумала, что хорошо, чисто, вчера полы натерла, в серванте посуда блестит. И пирог. А впереди целый день, который можно провести как хочешь. Потом вспомнила, что позавчера было письмо от сына, он здоров, работает механиком. Может, и станет еще человеком? Правда, Людмила последнее время стала редко заходить, как бы не любовь у нее, как же тогда Олег?
Не спеша Наталья Ивановна попила чаю с пирогом, оделась и пошла гулять. Потому что, сколько она себя помнила взрослой, никогда не ходила просто так, без дела, по улицам. Гуляла в садике с маленьким сыном, а как вырос, только: купить, отнести, к врачу, на родительское собрание, на работу, с работы, на работу, с работы… Эту зиму, правда, грех жаловаться, Людмила где не таскала — и в музеи, и в Музкомедию, и в Пушкин, в лицей. Но это все равно были дела для повышения культуры, тоже заботы: прийти, что положено — увидеть и запомнить, сколько положено — отбыть. Нет. Сегодня она пойдет одна, куда захочет.
— С праздником, Марья Сидоровна! Здоровья и долгих лет жизни! Петру Васильевичу тоже.
— Спасибо, Наташенька, тебя также. А Петр Васильевич на трибуну пошел рукой махать. Не слышала по радио: кончилась демонстрация?
— Еще идет. Рано ведь.
…Наверное, сегодня весь город на улицах, идут взявшись под руки по трое, а то и по пятеро… Почему так: человеку хорошо, когда можно делать что хочешь, а делать что хочешь можно, только если ты один?.. Много все же у нас одиноких женщин, и сразу их узнаешь — семейная идет и по сторонам не смотрит, а вот те, три, здоровые, на всех мужчин заглядывают, улыбки, как ненастоящие, и лица незамужние… Смешные бабы, вцепились друг в друга, как три богатыря с той картины, самая полная — Илья Муромец… Нет, все-таки обязательно надо иногда походить одной…
Мимо старухи, торгующей «раскидаями», мимо пьяненького инвалида со связкой дряблых воздушных шаров Наталья Ивановна подошла к лотку и купила себе шоколадный батончик за тридцать три копейки, с коричневой начинкой. Давно она не ела шоколада, ну как это — ни с того ни с сего взять да и купить себе шоколад?.. А народу на улице все больше, наверное, кончилась уже демонстрация.
…Господи, что это? Крик. Да страшный какой, точно кого убивают.
У входа в гастроном толпа. И, ударяясь о стены, о лица, мечется ржавый, хриплый, отчаянный женский крик. Драка.