Колодец в небо
Шрифт:
Она честна перед теперешней моралью! Но отчего же тогда все так сжимается внутри при передаваемых горячим шепотом рассказах о кровосмесительном разврате семейства Борджиа!
Изабелла слушает шокирующие россказни, одновременно ужасаясь и примеряя их на себя. Боже милостивый, и на излюбленной камее ее мужа, если верить старику Ринальди, изображен древнеегипетский правитель Птолемей, а рядом кто?.. «Сестра и жена его Арсиноя», – сказал старик.
Сестра и жена…
Что, если бы она, а не какая-то там древняя Арсиноя, стала женой своего брата? Что, если бы она, а не Лукреция Борджиа, оказалась возлюбленной двух своих братьев и отца?
Прости, Господи, за такие мысли!
Или могло…
Альфонсо хорош. Куда как лучше всех, кого ей навязывали, и одного, кого навязали ей в мужья.
Каждый раз, поймав себя на подобных мыслях, Изабелла спешит перекреститься, обещая себе завтра же отправиться на богомолье. Но сегодня – раз уж завтра все равно все грехи скопом отмаливать – она отпустит свои мысли в их греховный бег. Она ж не Савонарола, чтоб кликушествовать о святости. Она может простить себе чуточку греховности, тем более что главный ее грех кровосмешения так и останется лишь в мыслях.
Однажды, пару лет назад, после подробно расписанного римской подругой пересказа сплетен о забавах в семействе Борджиа, Изабелла несколько дней пролежала в горячке, спалившей не голову, а другую часть ее тела. Расщелина между ног набухла, раскалилась и никак не хотела ее сознание из постыдного плена отпускать.
Так и металась она в странной, невиданной прежде горячке – с ледяными пальцами рук и горящим адом между ног, вызывающим иной неотвязный и вожделенный ад в голове, – пока в горячечном забытьи не привиделось ей все описанное в письме. Только в том забытьи не куртизанка Лукреция, а она, Изабелла, отдавалась собственному отцу и братьям. Это не развратный папа Александр VI, а ее отец Эрколе лишал ее девственности. И ночь за ночью в преступном кровосмешении доводил ее до экстаза, до которого ни разу не довел ее выбранный родителем муж. Это она своими ласками вгоняла в гроб давно готового отдать Богу душу папу Иннокентия VIII, впуская дряхлого старика в свое почти детское тело, открывала своему развратному отцу путь к папскому престолу. Это она в том бреду совращала собственного брата Альфонсо, и теперь не с проклятой Лукрецией, а с ней, Изабеллой, в дни ее приезда в Феррару делил супружеское ложе брат. И на этом ложе, под которым они с Альфонсо прятались в детстве, брат делал с ней все, что только могло представить в этом горячечном бреду ее отравленное воображение.
В том бреду Альфонсо здоровался с ней, как всегда здоровался брат. А потом, отчего-то заперев дверь большой герцогской спальни, снова подходил к ней. Распустив тугую шнуровку ее корсажа, опускал свою сильную руку вглубь, и, освободив из бархатного плена ее груди, обхватывал ртом одну из них, пальцами до боли терзая сосок другой.
Боль этого терзания нарастала, становилась все нестерпимее. Нестерпимее становилось и наслаждение. В том бреду брат подхватывал ее на руки и переносил с сундука-кассоне, на котором в детстве так любила сидеть Изабелла, на огромную родительскую кровать с тяжелыми буфами и кроваво-багровым балдахином. И, раздвинув ей ноги, целовал ее там, где не целовал ее ни один из бесконечных ее политических и прочих любовников.
Брат в том бреду делал с ней все, что мог делать хороший, очень хороший, бесконечно хороший любовник, не доходя лишь до последней грани. Брат не входил в нее. А ей казалось, что только в этот бесконечно желанный миг может обрушиться на нее беспредельное, невиданное, ошеломляющее наслаждение, подобного которому ей в ее иной, не бредовой жизни, не познать и не постичь.
Это зависшее над пропастью ожидание наслаждения становилось настолько сильнее всего, испытанного ею прежде, что она была готова его длить-длить-длить, оттягивая желанный миг и отчаянно взывая к брату: «Возьми меня!» И отчаянно страшась, что в этом необъяснимом ее сне брат вдруг опомнится, образумится, отпрянет от нее и, спешно застегнув гульфик, исчезнет в глубине скрытой за картиной Козимо Тура потайной дверью. А она так и останется лежать на родительском ложе – мокрая и не растерзанная. И не познавшая того, что так отчаянно желала познать.
Но бред ее длился, и брат в том бреду не исчезал, но и взять ее не спешил. Он звал на помощь нескольких своих охранников и ее верного Винченцо, приказывал им раздеться. А сам, сделав шаг в сторону, смотрел, как они, сменяя друг друга, не выпускают его сестру из замкнутого круга наслаждения, которое становилось все сильнее, все воспаленнее, все нестерпимее.
Наслаждение захлестывало, и Изабелла давно уже не помнила, где она и что с ней, наяву или в бредовом припадке мечется она по пустой огромной кровати. В том нескончаемом потоке наслаждения, что вместе со стыдом срамных мыслей увлекал ее в свой водоворот, она совокуплялась, и совокуплялась, и совокуплялась, получая от этих постыдных оргий такое невыносимое, такое болезненное удовлетворение, что у распаленного тела больше не было сил его выносить.
Но она выносила, и только глазами впивалась в глаза Альфонсо в ожидании, когда же брат, разогнав всех созванных им слуг, сам приступит к своему мужскому делу. И брат, доведя ее до последней грани отчаянного ожидания, приступал…
«Неужто можно умереть от наслаждения?!» – мелькнуло у нее в голове прежде, чем она успела потерять сознание, если его только можно было потерять, уже сгорая в бреду.
Лучшие лекари Мантуи и ее родной Феррары и выписанные из Милана знахари несколько дней тогда не отходили от постели заболевшей герцогини и по очереди уверяли герцога, что надежды нет. Никто из знахарей не ведал, что за болезнь прицепилась к Изабелле.
Больше десяти дней, слившихся для нее в одну бесконечную и нестерпимую по накалу наслаждения оргию, пролежала Изабелла в горячечном бреду… А потом так же необъяснимо, будто кто-то коварный, выбиравший ее судьбу где-то там, наверху, решил помиловать прелестную грешницу, открыла глаза и легко – будто проснулась утром – поднялась с измятых и сбившихся на пол простыней.
Руки согрелись, расщелина между ног остыла. И только пунцовые, будто обветренные на зимнем ветру щеки не давали забыть об испытанном смешении наслаждения и стыда.
Она вообразила себя на месте ненавистной Лукреции!
Она, герцогиня Гонзага, урожденная д'Эсте, добропорядочная дочь и жена, вообразила себя на месте шлюхи! И это воображение было столь постыдным и столь упоительным, как ни одна из пережитых ей в действительности любовных ночей.
«Я больна!» – ужаснулась Изабелла, попробовав собрать воедино разрозненные осколки того, что привиделось ей в бреду.
«Мне срочно нужен хороший доктор!» – поняла герцогиня.
«Или хороший любовник. На Джанфранческо и в этом деле надежды нет!» – вынесла окончательный вердикт собственной болезни Изабелла.
Любовника – и не одного, и хорошего, и очень хорошего, и самого хорошего – она завела. В Феррару долгое время не ездила, боялась увидеть ничего не подозревающих брата и отца. Но испытанное в горячке времени стало порой пугающе возвращаться. И порой ей уже самой хотелось, чтобы та горячка хоть ненадолго вновь посетила ее.
Страшащая бездна пусть только мысленной, но все же порочности, стала увлекать ее так же, как постепенно и безвозвратно увлекла ее и бездна предательства.
Вынужденного предательства.