Колокол по Хэму
Шрифт:
Агент 22, он же Сантьяго Лопес, состоял во второй команде и, несмотря на выпирающие ребра и тонкие, как тростинки, ноги и руки, зарекомендовал себя надежным подающим и великолепно вбрасывал мяч с левой стороны поля.
По вечерам, после отъезда Геллхорн по заданию „Кольерса“, Хемингуэй возил сыновей ужинать в китайский ресторан „Эль Пасифико“ на верхнем этаже „Флоридиты“. Несколько раз я ездил с ними и подумал, что даже поездка на лифте до пятого этажа – хороший урок для мальчиков. Лифт был старый, открытого типа, со стальной решеткой вместо двери, и он останавливался на каждом этаже. На втором располагался танцевальный зал с китайским оркестром из пяти инструментов, издававших какофонию, которая
К тому времени, когда мы поднимались до ресторана на пятом этаже, у всех появлялось ощущение увлекательного путешествия и разыгрывался аппетит. Для нас там всегда держали особый столик под хлопающим тентом, с прекрасным видом на ночную Гавану. Мальчики заказывали суп из акульего плавника и слушали рассказы отца о том, как он лакомился обезьяньими мозгами прямо из черепа, когда в прошлом году вместе с Мартой побывал в Китае.
После ужина Хемингуэй порой возил сыновей во Фронтон на матч хай-алай. Патрику и Грегори нравился этот стремительный вид спорта, им нравилось наблюдать за тем, как игроки, многие из которых были их хорошими знакомыми, мчатся по площадке к стенам, ловят и бросают жесткие шары пятифутовыми выгнутыми корзинами „cestas“, притороченными к запястью. Мячи летали с такой скоростью, что были практически невидимы, и представляли собой нешуточную опасность. Мальчики обожали не только саму игру, но и ставки. Они менялись с каждым таймом, и через каждые тридцать очков происходил расчет. Больше всего Патрику и Джиджи нравилось вкладывать ставку Хемингуэя в пустой теннисный мяч и швырять его букмекеру, который неизменно возвращал мяч обратно, требуя, чтобы его бросили с большей силой.
Молниеносные маневры игроков, мелькание стремительных шаров, неутихающие вопли голосов, объявляющих ставки, теннисные мячи с деньгами – каждую секунду в воздухе находилось хотя бы несколько – все это было для ребячьих сердец незабываемым праздником и кружило им головы. Хемингуэй был от этого в восторге.
Я ничего не смыслю в воспитании детей, но мне казалось, что привязанность Хемингуэя к сыновьям граничит с недопустимым потворством. Будь то в финке или в ресторане, Патрик и Джиджи могли пить, сколько хотят, и выказывали явную склонность к спиртному. Как-то утром я читал донесение, сидя у флигеля, и увидел, как Грегори плетется к бассейну. Хемингуэй встретил его приветственным возгласом. Он уже закончил утреннюю работу и прохлаждался в тени с бокалом виски с содовой в руках.
– Чем ты хочешь заняться сегодня, Джи? Пообедать во „Флоридите“? Грегори сказал, что сегодня слишком сильная волна, чтобы рыбачить, но мы могли бы ближе к вечеру пострелять по голубям.
Десятилетний юнец добрался до кресла и рухнул в него.
Лицо мальчика было бледным, руки тряслись.
– А может быть, сегодня лучше отдохнуть, – продолжал писатель, подавшись к сыну. – Ты сегодня плохо выглядишь.
– Кажется, я заболел, папа. Такое чувство, будто бы меня укачало.
– А, – с облегчением произнес Хемингуэй. – Это всего лишь похмелье. Я сделаю тебе „Кровавую Мэри“.
Пять минут спустя он вернулся с бокалом и увидел Патрика, бессильно распластавшегося в кресле рядом с Джиджи.
– Ребята, – сказал Хемингуэй, подавая бокал младшему и внимательно присматриваясь к старшему. – Вам не кажется, что надо пить поменьше? Если вы не в состоянии справиться сами… – Он с наигранной суровостью сложил руки на груди, – то мы будем вынуждены укрепить дисциплину. Вы ведь не хотите в конце лета вернуться домой к маме с белой горячкой?
В результате эпидемии полиомиелита, вспыхнувшей в Гаване тем летом, общественные мероприятия в городе были отменены; вскоре после дня рождения Хемингуэя у Грегори проявились тревожные симптомы. Он слег в постель с воспалением горла, высокой температурой, болью в ногах. Меня отправили на „Линкольне“ за доктором Сотолонго, и тот вызвал двух гаванских специалистов. Трое суток врачи появлялись и исчезали, простукивали колени мальчика, щекотали подошвы его ног, шепотом совещались, уходили и приезжали вновь.
Было очевидно, что диагноз неутешителен, но Хемингуэй, не обращая внимания на врачей, выгнал всех из спальни Грегори и остался с ним один. Почти неделю он спал на койке рядом с кроватью мальчика, кормил его, измерял температуру каждые четыре часа. Днем и ночью мы слышали через открытое окно негромкий голос писателя и изредка – смех Грегори.
Как-то вечером, когда мальчик уже поправлялся, мы сидели на склоне холма, и он вдруг заговорил о том, как проходило его затворничество.
– Каждую ночь папа ложился со мной и рассказывал истории. Замечательные истории.
– О чем? – спросил я.
– О том, как жил в Мичигане, когда был маленьким. О том, как он поймал свою первую форель, какие красивые леса были там до тех пор, пока не появились заготовители древесины. И когда я признался, что боюсь полиомиелита, папа рассказал о своих детских страхах, о том, как ему снились мохнатые чудовища, которые с каждой ночью становились все больше и больше, и когда чудовище уже было готово проглотить его, вдруг перепрыгивало через забор. Папа объяснил, что страх – совершенно естественная вещь и его не нужно стыдиться. Он сказал, что я должен научиться управлять своим воображением и что он знает, как это трудно для ребенка.
А потом он рассказывал мне истории о библейском медведе.
– О библейском медведе?
– Да, – подтвердил Грегори. – О медведе, о котором он прочел в Библии, когда был маленький и еще не научился как следует читать. О Глэдли, косоглазом медведе.
– Вот оно что, – сказал я.
– Но чаще всего, – продолжал мальчик, – папа рассказывал мне о том, как он рыбачил и охотился в лесах на севере Мичигана, что он хотел всю жизнь прожить там, навсегда остаться десятилетним, как я сейчас, и никогда не взрослеть.
А потом я засыпал.
Через неделю после того, как Грегори окончательно выздоровел, мы отправились на „Пилар“ по следу „Южного креста“ – Хемингуэй, мальчики, Фуэнтес и я, – и на обратном пути к порту Гаваны Хемингуэй взял курс на прибрежные коралловые рифы, чтобы Патрик и Джиджи смогли немного поплавать. В тот день я стоял на мостике, Хемингуэй с сыновьями гонялись за рыбами, а Фуэнтес на „Крошке Киде“ снимал добычу с их трезубых острог. Нам было невдомек, что Грегори надоело возвращаться к шлюпке с уловом, и он начал вешать рыб себе на пояс, цепляя их за жабры и оставляя в окружающей воде кровавый след.
Внезапно он закричал:
– Акулы! Акулы!
– Где? – рявкнул Хемингуэй, плывший в сорока ярдах от мальчика. Фуэнтес и „Крошка Кид“ находились еще тридцатью ярдами дальше, а Патрик уже почти подплыл к „Пилар“, которая колыхалась на волнах в пятидесяти ярдах от шлюпки и в сотне от Грегори. – Ты видишь их, Лукас?
Мне не потребовался бинокль.
– Три штуки! – крикнул я в ответ. – У самого рифа по ту его сторону!
Акулы были крупные, около шести метров длиной, и они мчались к Грегори плавными виражами, очевидно, следуя запаху крови загарпуненных мальчиком рыб. В голубой воде Гольфстрима их блестящие вытянутые тела казались черными.